Ремонт стиральных машин на дому.
Ремонт посудомоечных машин Люберцы, Москва, Котельники, Жулебино, Дзержинский, Лыткарино, Реутов, Жуковский, Железнодорожный. Раменское. 8-917-545-14-12. 8-925-233-08-29.
Председатель Совета молодых дипломатов о молодой дискуссионной площадке
Пять лет назад в России заработала уникальная дискуссионная площадка — Форум молодых дипломатов. О том, зачем она нужна и как развивается Лента.ру поговорила с председателем Совета молодых дипломатов МИД РоссииКонстантином Колпаковым.
«Лента.ру»: Каким Вы видите будущее форумов и молодёжной профессиональной дипломатии?
Константин Колпаков: Форум молодых дипломатов — уникальная дискуссионная площадка для неформального взаимодействия молодых специалистов-международников.
За прошедшие пять лет форумы стали действенным инструментом укрепления доверия и развития отношений между младшими дипломатами внешнеполитических ведомств. Закономерным результатом таких встреч стал первый Глобальный форум молодых дипломатов, прошедший на полях XIX Всемирного Фестиваля молодежи и студентов в Сочи в октябре 2017 года. По итогам форума было принято решение о создании Международной ассоциации молодых дипломатов (МАМД), Московского дипломатического клуба и выхода их функционирования в цифровую плоскость.
Форумы — долгосрочный проект, который направлен на укрепление системы международных отношений, базирующейся на принципах ООН. И здесь у молодёжной профессиональной дипломатии — мы называем ее «горизонтальной дипломатией» — большой потенциал.
Какую роль играет МАМД в молодежном сотрудничестве?
Мы исходим из того, что МАМД станет организацией, отвечающей за развитие контактов и инициатив в рамках «горизонтальной дипломатии». С ее помощью молодые дипломаты смогут более тесно взаимодействовать и обсуждать актуальные вопросы как двусторонней, так и многосторонней повестки дня, выдвигать собственные инициативы.
Чем примечателен Пятый Форум? Что было достигнуто за пять лет?
Прежде всего, это мини-юбилей для нашего Форума. Пять лет — это не много, но и не мало. Пройден большой путь, у многих из нас (представителей Совета молодых дипломатов) — и это, на мой взгляд, одно из самых важных достижений — появились хорошие друзья по «профессиональному цеху» на Евразийском пространстве. Принято решение о создании Международной ассоциации молодых дипломатов.
Также подписаны соглашения о сотрудничестве с вновь созданными Советом молодых дипломатов МИД Абхазии и Клубом молодых дипломатов МИД Белоруссии, развивается Московский дипломатический клуб. Количество региональных форумов выросло до четырех в год (ОИС, БРИКС, Европейский, Евразийский), стал проводиться Глобальный форум.
По итогам каждой встречи принимается документ, который делегаты потом кладут на стол своим руководителям — это еще один хороший способ донесения своих мыслей до старших коллег.
Поверьте, нам есть о чем говорить, и с каждым годом круг тем только увеличивается.
Одной из особенностей нынешнего Форума станет обсуждение среди прочего двух вопросов — цифровизация мировой экономики и Международная ассоциация молодых дипломатов.
Как всегда, делегатов ждут встречи с интересными гостями из МИД, Федерального собрания, регионов России, экспертного сообщества, а также насыщенная дискуссионная программа.
Почему в этом году выбрали тему цифровизации?
Цифровизация мировой экономики — это сфера, оказывающая сегодня видимый и сильный эффект на большинство сфер жизнедеятельности человека. Безусловно, это касается и международных экономических и политических отношений. Особенно это актуально в условиях идущих процессов экономической интеграции на евразийском пространстве. Что же конкретно касается молодых дипломатов — это идея создания профессиональной онлайн-площадки для общения.
Могут ли молодые дипломаты влиять на глобальную повестку дня международных отношений?
Конечно же, вряд ли молодой специалист, поступая на службу в МИД, предполагает, что тут же начнет влиять на глобальную повестку. Вместе с тем в общении со своими иностранными коллегами на различных двусторонних и многосторонних площадках у многих молодых дипломатов «вызревают» новые идеи, рождаются инициативы, появляются соображения. Все это обсуждается в ходе наших неформальных встреч и, как мы предполагаем, может формировать повестку будущих заседаний МАМД. По итогам дискуссий готовится, как я уже говорил, документ, который передается старшим дипломатам и может быть использован в работе. Быть может, он сможет и на глобальную повестку повлиять.
На каких принципах основывается взаимодействие между молодыми дипломатами?
Взаимодействие между молодыми дипломатами основывается на принципах равноправия, открытости, полицентричности и взаимовыгодного сотрудничества. Исходим из того, что в результате этого взаимодействия зарождается крепкая дружба между людьми, переходящая в крепкую дружбу между государствами.
1 августа, в день 80-летия ВДНХ, откроется музей Выставки: его вывеску можно будет видеть справа от арки центрального входа. «Лента.ру» узнала у куратора музея, историка ВДНХ Павла Нефедова, для чего вообще создавалась Выставка, почему арка Главного входа похожа на Бранденбургские ворота и как все это пространство утопии воспринималось современниками с конца 1930-х по сегодняшний день.
Город-утопия
Прямых аналогий у ВДНХ в мире нет. Есть аналогии пространственно-территориальные, потому что Выставка создавалась, конечно, в ключе представлений о традициях паркового строительства XVIII века. Версаль местами похож по планировке: три входа, за центральным — главный объект, затем — регулярный парк, который превращается в ландшафтный с прудами. А центральная ось выстроена вдоль череды фонтанов.
Золотые фонтаны Версаля, Петергофа и Линдерхофа — это то, что приходит на ум сразу, когда смотришь на «Дружбу народов». Эти традиции здесь очевидно использованы, как и то, что в таком парке всегда можно было найти вольер с животными и теплицы с экзотическими растениями. На ВДНХ и лимоны выращивали, и привозили животных, если не экзотических, то весьма необычных для посетителей.
И исторических аналогий у ВДНХ нет. Ближе всего — всемирные выставки, но они никогда не оставляют после себя весь ансамбль, обычно только один центральный объект: в Париже — Эйфелеву башню после первой Парижской выставки и дворец Шайо — после 1937 года, Атомиум в Брюсселе — после 1958 года, здание одного из центральных павильонов в Нью-Йорке, которое потом некоторое время служило штаб-квартирой ООН. А сама территория, как правило, распадается: превращается либо в парк, либо в пустырь, либо застраивается.
Объяснение этому лежит в изначально рыночной природе самих экспо. Но в случае ВДНХ и создавалось это все немного с другим посылом — как такой город-утопия, образцовый город, который изображает сегодня. Хотя на самом деле такого сегодня еще нет, это образ желаемого будущего. И главное, что весь этот объект поддерживается одной определенной силой: первоначально это была советская власть в лице наркомата земледелия, затем совета министров. Правда, в 1990-х был пробел, когда никто не поддерживал Выставку, но сейчас мы имеем уже другую такую силу в лице московского правительства, которое пришло со своей программой финансирования. Поэтому территория теперь опять выглядит как цельная.
Победа колхозного строя
Само появление Выставки объясняется тем, что к концу 1930-х закончилась коллективизация. Крестьянству и всей стране нужно было показать, что произошла радикальная перемена к лучшему, что все было не напрасно. Жизнь не просто стала лучше — уже свершилась победа.
Я читал на эту тему лекцию, посвященную понятию «светлого будущего». До 1950-х его практически не существовало, термин встречался крайне редко, и во всех текстах, связанных с Выставкой, слово «будущее» употреблялось в единственной комбинации: «будущий год». Ее называли «Выставкой побед колхозного строя». Предполагаю, что отчасти это было связано с ощущением близкой войны: понятно было, что на будущее загадывать сложно, поэтому прямо сейчас надо говорить о свершившихся победах коллективизации и индустриализации.
Другой момент, оказавший влияние на облик ВДНХ, — это Москва как город, выбор территории. Вообще, это была очень неоднозначная идея — провести в черте мегаполиса крупную сельскохозяйственную выставку с большим количеством различных растений и животных. Потому что фактически здесь были построены фермы, привезли огромное количество скота, который приходилось пропускать через карантин, чтобы не завезти болезни.
Заболоченность самой этой территории была небольшой: где-то были посадки растений, где-то были низинные участки, они и сейчас ощущаются. Пришлось провести локальные работы по подсыпке грунта.
Организовать потоки посетителей
Наркомат земледелия, который изначально был головной организацией Выставки, изначально решал совсем другую задачу. То есть проблема и трагедия первых создателей Выставки заключались в том, что, как потом выяснилось, делали они не то — и с точки зрения наполнения, и с точки зрения архитектуры, которая для них была в некотором смысле вторична.
Больше всего внимания было обращено на генеральный план, который стал ответом его создателя Вячеслава Олтаржевского на вопрос, как наиболее рационально организовать потоки посетителей по территории. Чтобы интерес не ослабевал, увидели они как можно больше, а сил на это затратили меньше. Надо было создать визуальную интригу, но главное — создать эти потоки.
Задача была решена, а генеральный план с небольшими коррективами сохранился до наших дней: вначале парадная часть, потом площадь, изначально называвшаяся площадью Колхозов, а потом по имени фонтана переименованная в площадь Дружбы народов. Следующая аллея — в сторону площади Механизации: изначально там была запланирована архитектурная доминанта — Башня механизации, потом доминантой стала статуя Сталина, сейчас на этом месте стоит ракета. А дальше начинается более свободная планировка, когда вы можете пойти налево, в зону растениеводства или направо, в животноводство. Дальше — зона отдыха.
Это сейчас вы садитесь на велосипед и доезжаете туда за пять минут. А тогда, чтобы пройти через все эти павильоны и посмотреть хотя бы то, что нужно по обязательной программе, вы начинали с утра, а к зоне отдыха подходили после обеда, часам к трем.
Идея благополучия и изобилия
На архитектуру изначально обращали меньше внимания, некоторые павильоны были типовыми, различался только их декор. В целом это была производственная выставка: показывали методику сельскохозяйственного производства, передовые методы. А вот идея показать торжество, невероятное свершившееся будущее и создать город-сказку стала формироваться уже по ходу строительства и работы Выставки. Причем она формировалась не у одного человека, а у многих людей. Из самой жизни стало ясно, что такие организационные и материальные усилия должны оправдываться внешним богатством оформления.
В принципе, в стране тогда произошла смена настроя на благополучие, изобилие, стабильность. Если 1920-е прошли под лозунгом «весь мир насилья мы разрушим», была в моде строгость, то после гражданской войны постепенно стали дозволяться более буржуазные идеи. Достаточно вспомнить, что к 1937 году и новогодние елки разрешили наряжать, и советское шампанское стали выпускать, и сигары. Идея благополучия и изобилия, с точки зрения идеологии, стала вполне легитимной. А значит, павильоны уже должны были напоминать дворцы.
Cуществовал консенсус между трудящимися и начальством: всех вполне устраивал вид дворянской усадьбы. Если изначально, в 1935 году, архитекторы пытались нащупать, что от них хочет власть, то к моменту открытия выставки стало ясно: это дворец или усадьба. Здание с колоннами, флигелями, желательно с зеленой зоной вокруг. Именно так были организованы многие павильоны тогда, так они выглядят и сейчас. У некоторых есть даже что-то наподобие парадного подъезда.
Повышать градус
На следующем этапе, когда в 1937 году прошла Всемирная выставка в Париже, всем стало очевидно, какое впечатление на публику производят монументальное искусство и пропаганда, какой за этим следует колоссальный триумф и моральная победа, зафиксированные в Париже. И когда статую «Рабочий и колхозница» привезли сюда, стало понятно, что градус надо еще повышать. Что этот невероятный пафос, заложенный в самой скульптуре, требует адекватного продолжения на территории Выставки. Поэтому все, включая живопись, наполнявшую павильоны, и декор, нужно поднять до этого уровня. Чтобы на территории Выставки человек получал положительный шок, испытывал ощущение восторга. Что и было достигнуто, потому что в дело были пущены все средства и ресурсы.
Пройденный архитекторами и администрацией путь проб и ошибок в 1937-1938 годах не мог кончиться ничем, кроме репрессий. То, что мы сегодня воспринимаем как ошибку, тогда называли вредительством. В лучшем случае это заканчивалось многими годами в лагере, в худшем — расстрелом. Что и произошло с двумя наркомами земледелия — Михаилом Черновым и Робертом Эйхе. И они, и ряд других руководителей Выставки были репрессированы.
Но что интересно: новый нарком Иван Бенедиктов и его протеже Николай Цицин, ставший директором Выставки, с 1938 года проработали до конца 1950-х. Все последующие годы, тоже очень сложные для руководителей высокого уровня, они прожили относительно благополучно. Бенедиктова отправили в отставку как заядлого сталиниста, в 1953 году он стал послом СССР в Индии.
Так что процесс формирования ВСХВ-ВДНХ, как мы видим его сейчас, сочетал в себе архитектурную, градостроительную, социальную и политическую составляющие. Плюс мифотворчество — парадоксально, но представление о Выставке как о сказке, городе дворцов и чудес, было сформировано до войны на тех постройках и объектах, которые были намного скромнее того, что мы сейчас видим.
Асфальт, освещение, многонациональность
Выставка сильно отличалась от того, какой была жизнь за ее пределами: она сияла чистотой, была асфальтирована (когда большая часть московских дорог еще была из щебенки, покрытой брусчаткой) и очень хорошо освещена. Известный факт: в 1939 году она потребляла столько же электричества, сколько город Куйбышев — нынешняя Самара. И это при том, что производств здесь никаких не было.
Еще одной составляющей, создававшей эффект сказки, была экзотика представленной тут многонациональности. Это производило огромное впечатление на всех, и фильм «Свинарка и пастух» отчасти посвящен именно феномену встречи разных народов.
Разумеется, и москвичей, и приезжих посетителей Выставки поражали те невероятные животные, которых сюда привозили. И крестьяне с удивлением смотрели на быков и свиней-рекордсменов, каких в своей деревне они никогда не видели.
Все вместе это создавало впечатление, что где-то жизнь уже прекрасна, и скоро мы все к такому уровню подтянемся. Издавались брошюры рассказов участников Выставки, и в опубликованных там воспоминаниях зафиксирована центральная тема: все изменилось, теперь все станет по-новому. Жизнь никогда не будет прежней, потому что мы теперь знаем, как выращивать урожай, как ухаживать за животными, и так далее.
Выставка проработала два с половиной года, и началась война. Придуманная, смоделированная утопия не имела ничего общего с той реальностью, которая наступила потом. Даже те трактора, которые здесь можно было видеть в павильоне «Механизация», потом поступали в колхозные МТС, но в 1941 году их все забрали на фронт, где использовали как тягачи. Крестьяне, посмотревшие на трактор в Москве, в своей деревне опять впрягались в соху, и все возвращалось к прежнему укладу.
Та утопия, которую люди видели в Москве, воспринималась вдвойне чудесной, потому что последовавшая война была кошмаром. Эффект был скорее психологическим: здания и скульптуры, которые здесь можно было видеть, имели второстепенное значение.
Павильоны новых республик
С 1935-го года в стране набирала силу идея реванша за потери в Первой мировой. И неслучайно через две недели после начала Второй мировой войны Советский Союз начал боевые действия, которые касались возвращения утерянных территорий: Западные Украина и Белоруссия, раздел Польши, Финляндия — зимняя война до марта 1940-го, ультиматум Румынии, возвращение территорий Молдавии, и после этого аннексия Прибалтики. Все это — территории, входившие в состав Российской империи, а теперь превращавшиеся в советские республики. После чего с интервалом в несколько месяцев на Выставке появлялись их павильоны.
В войну все здесь было закрыто. Документально подтверждено, что летом 1942 года в запрудой зоне, в павильоне «Главликерводка», стояло подразделение, сформированное из сотрудников НКВД — милиционеров, которых готовили для проведения диверсий в тылу врага. В течение лета они тренировались, а потом их передислоцировали на Запад.
Когда после войны встала задача возобновить работу Выставки, в первое время никакого строительства тут не планировали: речь шла о том, чтобы все отремонтировать и запустить как было. Но со временем стало понятно, что довоенного образа и пафоса будет недостаточно. Была уже победа в войне, и с каждым годом возрастало количество восстановленных областей, производств и индустриальных успехов.
Атомная бомба добавила уверенности в своих силах. И мы видим, что на послевоенном этапе у советского руководства не было уже того душного ощущения, что вот-вот начнется война, которое висело в воздухе в 1930-х — начале 1940-х.
Ощущение триумфа
Нужно было показать на Выставке ощущение триумфа: воссоздать ее, не имея в виду Победу, было невозможно, хотя никаких военных памятников здесь не было. Барельеф с солдатами на павильоне «Поволжье» — это очень сдержанное и локальное художественное высказывание.
Говоря о пафосе Победы на территории Выставки, нельзя не упомянуть арку главного входа, построенную к открытию ВСХВ в 1954 году. Несмотря на официальное название, никакая это не арка. Никто напрямую тогда об этом не писал, но очевидно, что она весьма напоминает Бранденбургские ворота в Берлине. Символический жест считывается просто: главный символ побежденной столицы мы ставим у себя как трофей.
На восприятие Выставки и ее содержания очень повлияли процессы, происходившие в обществе, в искусстве и архитектуре. Это уже опора не на наследие Возрождения и барокко, а на русский классицизм. Поэтому главный павильон строится как некая перекличка с Адмиралтейством в Петербурге. Одновременно сформировался образ московских высоток, которые возводили ровно в то же самое время, что и ВДНХ. Поэтому образ здания со шпилем появляется здесь и на главном павильоне, и на павильоне Московской области, и на ряде других. Все на Выставке становится выше, пафоснее, насыщеннее с точки зрения декора.
И уже все более понятно, что сельскохозяйственная тематика является здесь весьма вторичной. Экспонатом становится в первую очередь сам павильон. И сейчас, глядя на фотографии того, что было внутри, удивляешься, насколько простой была экспозиция. Ну, лежат какие-то снопы, стоят бутылки с вином, картины на стенах… Сам павильон своей архитектурой обещает и сообщает гораздо больше об успехах промышленности, чем то, что в нем можно увидеть.
Именно поэтому архитектуре в тот период уделялось такое внимание. Ведь павильоны ВСХВ-ВДНХ непохожи на выставочные, которые строились прямоугольными, без колонн. И до наших дней сложно использовать их помещения, потому что построены они были в большей степени как декорации, чисто визуальные объекты, дополняющие большие фонтаны — «Дружба народов», «Каменный цветок» и «Золотой колос», рассчитанные исключительно на внешний эффект.
Между смертью Сталина и полетом Гагарина
Золотой век ВСХВ-ВДНХ — это очень короткий период: промежуток между смертью Сталина и полетом Гагарина. Целая эпоха сменилась, прошел фестиваль молодежи и студентов, запустили первый спутник, приезжали и выступали Пол Робсон и Ван Клиберн.
Вполне закономерно, что очень скоро, через два года после открытия, ВСХВ стала ориентироваться на промышленную составляющую. В 1956 году на территории уже была создана Всесоюзная промышленная выставка, и часть павильонов отдали под нее. А еще через три года все объединили под новым названием — ВДНХ. Часто происходило довольно механистичное переименование: павильон «Лесное хозяйство» назвали «Лесная промышленность», «Сахарная свекла» — «Сахарная промышленность», и так далее. В экспозиции появились и гидротурбины, и атомный реактор, который проработал тут несколько лет, и даже свечение — эффект Черенкова — можно было наблюдать через воду.
Все это, наверное, имело большое значение для обмена опытом, но в первую очередь был мощнейший пропагандистский эффект. ВСХВ-ВДНХ стала неким местом, где можно было увидеть чудо. Сейчас, в эпоху интернета, никого ничем не удивишь, все везде доступно. А в СССР именно на ВДНХ можно было посмотреть на то, чего ты нигде в жизни больше не увидишь. И первая в СССР голограмма, и новый автомобиль «Ока» — все можно было впервые увидеть именно здесь.
И позже, в брежневский период, поддерживался этот образ ВДНХ как места чуда. Павильон «Космос», который стал центральным, содержал набор главных чудес. Первый спутник, уже, может, не так восхищал, но появился «Союз-Аполлон», американский корабль привезли — тоже чудо.
Место, где люди просто гуляют
Еще один важный процесс, который можно было наблюдать с конца 1960-х, — это превращение ВДНХ в парк, место, где люди просто гуляют. Это не закладывалось в программу Выставки. Изначально зеленые насаждения на ВДНХ преследовали цель показать образцы посадок. И даже если высаживались тополя, то это был специальный редкий сорт, который демонстрировался как образец для озеленения городов. Таким образом, вся зелень на территории изначально имела дополнительный утилитарный смысл. А пруды и дорожки оформляли зону отдыха, где можно было отдохнуть от того потока информации, который ждал посетителей в павильонах.
Со временем же сюда стали приезжать просто для того, чтобы гулять, не заходя ни в какие павильоны. Уже достаточно плотно были застроены соседние районы, и для многих территория стала домашним парком. А в последние несколько десятков лет, с расширением агломерации за МКАД, для огромного количества людей, которые живут к северу от столицы, «поехать в Москву» означает поехать на ВДНХ. Здесь автостанция, и очень много автобусов приходит в том числе с Ярославского шоссе.
Идея хрущовских времен, в соответствии с которой территория Выставки — это «всесоюзная школа», место обмена опытом, в застойные времена становилась все более выхолощенной и формальной. И так же выглядела позднее ВДНХ: начинка павильонов стала вторичной, главным стал антураж.
В 1960-х годах здесь появились аттракционы, что уже настраивало на восприятие территории как чисто развлекательной: приезжаешь, ешь сосиски с булочками, пьешь кофе из картонного стаканчика, заходишь в кафе-мороженое. Все это довольно сильно изменило саму идею ВДНХ и создало ту программу, которая позволяет существовать Выставке сегодня.
Будни торговли
Эта территория может существовать только в условиях жесткой программы и государственной поддержки, во всех остальных случаях сразу начинается распад. Нам повезло, что в 1990-е сохранилось единство территории, но распад самих объектов происходил. Это не древний Рим и не древняя Греция, колонны здесь не из мрамора. Стоит чуть ослабить внимание, год не подкрашивать — и тут же возникают подтеки, что-то облупляется, отваливается, дранка начинает торчать. И все, никакой сказки уже нет. Эти объекты стареют очень некрасиво: вместо живописных руин они превращаются сразу в разруху. Так что ощущение красоты и благолепия, которое мы сейчас имеем, дается постоянными вниманием и финансированием.
В 1990-х и 2000-х ВДНХ была легкой мишенью для иронии. Наряду с советскими символами здесь было столько всего абсурдного! Прежнее величие и будни торговли, Гагарин и саженцы, продажа котят в павильоне «Зерно», и так далее — все эти нелепые сочетания порождали гротескный эффект.
И в то же время нельзя отрицать, что эта странная модель, при которой в павильонах шла торговля, помогла территории выжить. Потому что в это время, за исключением двух очевидно случайных пожаров, не происходило разрушения Выставки. Намеренно никто здесь ничего не ломал. Даже пресловутый дворец Якубова на пруду был построен на пустом месте, и чтобы он появился, ничего на территории не ломали. В то же время было ясно, что и покупателям, и продавцам в этих помещениях страшно неудобно: они холодные, отапливать их невозможно — кубатура огромная, потолок в шести метрах над тобой, а площадь очень маленькая.
Выставка адаптировалась к каждой эпохе
В конечном счете самые комичные формы торговли здесь остались: на ВДНХ по-прежнему продают котят, мед и саженцы, все остальное — бытовая техника, автомобили, мебель — быстро переехало в более удобные места.
Таким образом мы видим, как Выставка все время менялась, адаптировалась к каждой эпохе. Очень заметно менялась ее программа и внешний вид. К 1990-м годам создалось сложнейшее наслоение, когда к множеству художественных стилей союзных республик добавилась кооперативно-коммерческая составляющая, и было понятно, что это место на распутье. И в некотором смысле процесс передачи ВДНХ Москве и то, насколько быстро после этого тут все начало меняться, можно считать неожиданностью.
Теперь сюда приезжают уже не потому, что здесь как-то особенно чисто, — уже во всей Москве это так. А потому, что эта территория имеет комплекс привлекательности: и ностальгической, и новой, современной, за счет тех мероприятий, которые устраиваются здесь сейчас.
Фото: из канала Павла Никулина в Telegram (автор: Александр Васильев)
В середине сентября журналист и главный редактор альманаха Moloko plus Павел Никулин приехал в Нижний Новгород, где намеревался представить публике очередной номер. Презентацию в баре «Подсобка» сорвали внезапно ворвавшиеся полицейские. Изъяв 90 номеров, они задержали двух авторов и самого главреда. По словам Никулина, никто из оперативников не объяснил ему причин проверки и даже не показал документов. Не показал их и сам Никулин, после чего на него завели дело о неповиновении сотрудникам полиции (статья 19.3 КоАП) и отправили ждать суда в КПЗ. По просьбе «Ленты.ру» он детально описал свое там пребывание, личности сокамерников и полицейских. Так получился репортаж о 48 часах жизни гражданина, который ничего не нарушил, но оказался в заключении вместе с другими мирными гражданами.
Воскресенье
— Слышь, это че за херня у тебя в ушах?
Вопрос, достойный темной подворотни, прозвучал в отделении полиции слегка неуместно. Дежурный смотрел на мои уши, в которых красовались два титановых индастриала. Интерес у него был не праздный: полицейский меня обыскивал. Я уже лишился ремня, снотворных таблеток, шнурков и пакета веганского молока. Еще дежурный хотел изъять нательный крестик и удивился, что у меня его нет.
— Эту хероту можно убрать?
— Это индастриалы, — тихо ответил я.
— Эту хероту можно убрать? — повторил вопрос дежурный.
— Нет, — соврал я.
Полицейский невозмутимо смотрел на меня, ожидая, что я сниму пирсинг.
— Вы не волнуйтесь, они мне не мешают…
— Да я волнуюсь, что в тебя их воткнут твои сокамерники, — мрачно ухмыльнулся дежурный.
Почему-то он решил, что я не смогу поладить с соседями по КПЗ. Я почему-то думал иначе и отказался от одиночной камеры.
— Ну сам смотри. Там узбеки, таджики.
Я пожал плечами и вошел в камеру. В ней было три человека. За спиной захлопнулась дверь. Дежурный, звеня ключами, удалился.
— Приветики! — сказал я новым знакомым и улыбнулся.
Камера предварительного заключения — это холодный каменный мешок с плохо покрашенными стенами. Вместо окна под потолком сделана узкая щель в стене, в которую вставлено толстое стекло, сетка и полупрозрачный пластик. Тускло светит лампа, света хватает, чтобы читать. В металлической двери плохо работает замок. Небольшое окошко закопчено. Смотрят на нас, если нужно, через кормушку. На стенах — ругательства и трехбуквие АУЕ. Вдоль стен стоят какие-то деревянные предметы мебели, похожие на сделанные из подручных материалов то ли длинные скамьи, то ли ящики. Это наши столы, стулья и кровати. Постелить на них матрас сложно — треть свисает. Но, если честно, я рад, что у меня есть матрас. Меня даже особо не заботит, что из него выпадает набивка — куски какой-то ваты или поролона.
На моей скамейке сидит узбек Джамшит. Напротив сидят узбек Джамал и таджик Камол. Джамшита и Камола задержали из-за проблем с регистрацией. Завтра их ждет суд и, возможно, депортация, которую они будут ждать в какой-нибудь депортационной тюрьме. Я немного знаю про депортационные тюрьмы от своего коллеги и товарища Али Феруза, который больше полугода просидел в такой, поэтому я ничего не рассказываю своим соседям про них. Зачем расстраивать людей.
У Джамала документы в порядке. Его задержали за нахождение в нетрезвом виде на улице.
— Я работал много. Устал. С девушкой выпил, поссорился. Она ушла, а меня вырвало. Меня сразу сюда, — путано говорит Джамал.
Он лучше всех говорит по-русски, но общаться не настроен — весь день он держится за сердце и тяжело дышит. Я вспоминаю, что от сердечных приступов в отделах полиции подозрительно часто умирают люди.
— Ты в порядке? Тебя били?
— У меня инфаркт недавно был, а сейчас приступ, мне нельзя нервничать, — говорит Джамал и кутается в красную спортивную куртку.
Он вздыхает, ерзает, раскачивается, держится за сердце. Кажется, что он вот-вот умрет. Я растерянно наблюдаю за ним некоторое время. Сокамерник пыхтит и раскачивается еще несколько минут, а потом вскакивает и начинает бить руками в дверь камеры: «Начальник! Скорая надо! Плохо!»
«Начальником» и «командиром» тут называют дежурного. Он приходит к двери, звеня ключами, интересуется через окошко-кормушку, что случилось, и послушно вызывает скорую.
— Нельзя нервничать, — зло цедит узбек и держится за сердце.
Он порядком напуган. Понимаю парня. Умереть от остановки сердца в КПЗ, куда ты попал из-за того, что тебя вырвало вечером выходного дня на улице, не очень хочется. Мне тоже становится страшно. Совершенно не представляю, что делать, когда у тебя на глазах умирает человек.
То, что никто не умрет, выяснилось позже ночью, когда врачи отпустили Джамала назад в камеру с диагнозом «межреберная невралгия». Это значит, что сердце у Джамала оказалось в норме, просто защемило нерв.
Туалета в камере нет. Надо барабанить в дверь или отливать в пустую пластиковую бутылку. Бутылка меня не очень привлекает, поэтому я жду, пока меня выведут в туалет — помещение без замка с постаментом из кафеля, в который вмурован стульчак — так, что он превращается в обычную дырку в полу. Пахнет старым плацкартным сортиром. «Странное инженерное решение», — думаю я, пытаясь найти в уборной что-то похожее на мыло. Под раковиной у мусорного ведра стоят какие-то банки с ядреной хлоркой. Рядом — груды пластиковых тарелок с нетронутой перловой кашей.
«Ужин», — догадался я.
Формально в КПЗ кормят, но есть эту еду отказываются даже мигранты, которым ничего не передают. Мне же передали в КПЗ просто гору продуктов — воду, бананы, хлеб. Я делюсь едой с сокамерниками. После ужина я наконец чувствую ужасную усталость. В четверг я вылетел в Краснодар. В пятницу был там на допросе из-за нападения на меня и мою коллегу Софико Арифджанову перед презентацией Moloko plus. В субботу приехал в Ростов-на-Дону, чтобы вылететь оттуда в Москву (так я экономил на билетах). Дома я был от силы часов пять, из которых спал четыре. В воскресенье вместе с Софико и Мишей Шубиным я поехал в Нижний на презентацию третьего номера. К вечеру я так устал, что спал на ходу и спотыкался. Может быть, хорошо, что меня заперли в этом бетонном мешке?
Отбоя в КПЗ нет, свет горит всю ночь, так что спать получается, только накрыв лицо кофтой. Джамшит и Камол вырубаются сразу, а Джамал долго не может заснуть из-за боли в груди — пыхтит, стонет, ворочается.
Понедельник
Утро в КПЗ ничем не отличается от любого другого времени суток. В щель у потолка нельзя понять, светит ли солнце. Часов у задержанных нет. То, что наступило утро, ясно лишь потому, что у нас отобрал матрасы новый дежурный. Теперь за нас отвечает улыбчивый подтянутый мент с высоким голосом. У него слегка виноватое выражение лица и располагающая улыбка.
— Выходи, — командует он мне.
— В суд? — обрадовался я.
Чем быстрее суд — тем быстрее решение. Либо свобода, либо ИВС. Конечно, ареста мне не хотелось, но хотелось какой-то определенности.
— На досмотр, — скомандовал дежурный.
На руках у него белые перчатки. Он хлопает меня по карманам карго-штанов, проверяет капюшон худи.
— Сережки снимаются? — спрашивает он, показывая на индастриалы.
— Нет, — снова вру я.
— Значит так, — обращается мент к нам, — сидите тихо, сделаю вам чай скоро. Кому надо звонить — можете быстро позвонить. Покурить пущу, когда начальства не будет.
Мне звонить некому, мой телефон разряжен. Пока сокамерники охотно пользуются его добротой и по очереди звонят кому-то, я делаю зарядку в камере.
Время от времени новый «командир» устраивает нам прогулки по коридору от входа в отделение с камерами до окна. В окно виден деревянный дом с установленной на нем спутниковой тарелкой. От таких прогулок Джамалу становится легче. Боль начинается у него от духоты. Из-за этого нас переводят в соседнюю камеру, где в одиночестве сидит веселый 40-летний наркоман Макс. Камера проветривается. Это плюс, потому что есть чем дышать. Это минус, потому что ночью мы начнем мерзнуть.
Иногда полицейские во время моих коротких прогулок от окна до камеры спрашивают меня, почему я не показал их коллегам паспорт. Я объясняю им, что я не обязан. Я смотрю им в глаза и наизусть произношу куски закона о полиции.
— Че ты *********** [выпендривался]? Показал бы паспорт! Или тебе платят за отсидку?
— Вы понимаете, у полицейских есть право проверить мой паспорт, если они подозревают, что я совершаю преступление, если я в розыске или если был повод к возбуждению в отношении меня административного дела.
— Так был же повод? — настаивает кто-то из ментов.
— Какой?
— Ты паспорт не показал.
— Это не может быть основанием, это нелогично… Понимаете? У меня нельзя проверить паспорт за то, что я отказался показать паспорт, — зачем-то спорил я.
— Ты самый умный, что ли?
— Да, — вздохнул я. — И, к сожалению, не умею этого скрывать.
После таких разговоров мне становится стыдно. Я мог бы допустить маленькую несправедливость. Она бы ничего не поменяла в мире, зато я был бы на свободе. Мне не пришлось бы сидеть в вонючей камере, унижаться перед ментами. Мои друзья бы не нервничали и не носились бы в мыле по городу, собирая передачки. Я мог бы забыть о гордости, не лезть на рожон, быть смиренным и кротким. Ничего страшного бы не произошло, если бы я дал проверить паспорт.
Или нет?
Макс говорит, что стащил в магазине несколько пачек растворимого кофе. Если стоимость украденного не превышает одну тысячу рублей, вору не грозит уголовная ответственность. Максимум, что могут назначить человеку, совершившему мелкое хищение, это 15 суток ареста, обязательные работы или штраф. Таких, как Макс, я называю «шоплифтерами», а полицейские — «мелкими хищниками».
Соседняя камера чуть просторнее первой и чем-то похожа на плацкартный вагон поезда. Макс сидит на скамейке и рассуждает о том, что было бы с ним, если бы его судили за все кражи сразу. «Там восемь эпизодов, — говорит он. — Турма! Турма!» Лучше уж, говорит он, восемь раз отсидеть по 15 суток.
Я считаю. Выходит 120 дней. Макс мрачнеет. Тогда, рассуждает он, лучше 120 дней отсидеть в СИЗО или колонии.
— Почему?
— Там жизнь! Там тусовка! Наркотики, музыка, порнуха! — провозглашает Макс и чеканит по слогам: — Дви-же-ни-е.
Макс сидел несколько раз. За наркотики и еще за какие-то дела, о которых не распространяется. Его тюремные рассказы отдают одновременно страхом и ностальгией. Будто бы он и хочет, и не хочет снова оказаться в колонии. Так же он говорит о героине: он вроде бы рад, что попал в КПЗ, — в КПЗ нет героина, но в то же время каждый раз, когда он говорит слова «героин» или «ханка», его глаза мечтательно закатываются.
Следующий наш сосед — беззубый мужичок откуда-то из деревни. В город он приехал за мобильником. Специально выбрал конкретный магазин, сел у вокзала на автобус… Что там с ним дальше произошло — я не понял, как не понял, купил ли он в итоге мобильный, но вышло так, что сокамерник напился и упал прямо под ноги патрулю.
Теперь он сидит с нами в камере и пьет чай, заваренный дежурным в пластиковой бутылке. От кипятка бутылка вздувается и растягивается, теряет устойчивость.
— Вот, глянь! — беззубый показывает билет на автобус. — Три первых цифры и три последних сложи! Что выходит?
— Девять и девять… — протянул я, догадываясь, что он показывает счастливый билетик.
— Счастливый билет? — спросил он.
— Ну да…
— Вот на этом билете я сюда и приехал! — торжествующе заявил беззубый.
Мы смеемся. Он тоже хохочет и временами материт кондукторшу, которая продала ему билет: «Вот сука гребаная!»
Происходящее в КПЗ все больше и больше напоминает обстановку в плацкартном вагоне поезда дальнего следования — запах носков и потных немытых тел, стол с едой, вечно жующие соседи. Кто-то болтает, кто-то спит. Кого-то закрывают с нами, кого-то отправляют на свободу или в суд. Временами дежурный, откликаясь на крик «Начальник! Сообрази чаю!», позвякивая ключами, приносит пластиковую бутылку, полную чая. Ее уже невозможно ставить из-за надутого дна. Пластик обжигает руки, а сахар болтается где-то на дне.
Новый попутчик — то есть сокамерник — Серега входит в камеру как домой. Он тоже «мелкий хищник» — попался на краже бритвенных станков. Серега походит на кабанчика, который подскакивает в центр и обкашливает вопросики. Он резкий и грубый, но совсем не злой. За несколько часов совместного заключения он успевает угостить нас какой-то своей едой, поесть слегка скисшей шаурмы узбеков, надоумить беззубого селянина за деньги прописывать у себя трудовых мигрантов и развести дежурного на перекур.
Я не курю, но иду вместе со всеми в туалет. Когда от воли другого человека зависит даже то, когда ты можешь отлить, такие минуты мнимой свободы особенно ценны.
Мы забиваемся в тесное помещение толпой и одновременно закуриваем. Уборную затягивает синим дымом, пахнет даже в коридоре, дежурный нервничает, а я курю, воображая, что, стоя в вонючем сортире для узников КПЗ, вдыхаю не запах сигаретного дыма, смешанного с запахом мочи, дерьма и сгнившей еды, а аромат свободы.
— В Армавир как-то «заехал» перед Олимпиадой. По 228-й. Там жара была, мы из барака кровати повыдергивали на улицу, мангалы намутили, прямо в колонии все развлечения были, — рассказывает Макс, поедая прямо из банки мою арахисовую пасту. — Мы там наводили движения — героин, трава, порнуха!
Он улыбается. Трудно понять, что приносит ему удовольствие — воспоминания об Армавире или вкус арахисовой пасты.
— Слушай, охренительная вещь, надо себе такую взять попробовать.
Я, кажется, понимаю, что значит «взять попробовать» на языке Макса. Это значит, что если он неудачно «возьмет попробовать», то снова окажется в КПЗ. Если он «возьмет попробовать» слишком много, то в СИЗО, а потом, может, и в колонии.
Может быть, он просто хочет назад в Армавир?
— Ты не смотри, я торчал недавно, отъедаюсь, — говорит Макс. — Хорошо, что меня закрыли, я дома уже всех затрахал своими движениями.
Я все пытаюсь понять, что же означает это слово «движения». А Макс внезапно грустнеет и добавляет: «Даже себя затрахал».
Джамала и беззубого парня уводят. Еще одного узбека отпустили утром. Нас остается в камере четверо. Позднее к судье отправляется Макс. Суд, как объясняет дежурный, находится в соседнем здании. Вроде бы можно даже попасть в него прямо из ОВД.
«Интересно, слышали ли тут про принцип разделения властей?» — думаю я, глядя, как счастливый Макс спешит из камеры.
«Судья добрая, всем штрафы дает», — обнадеживает его дежурный.
Судья действительно оказалась доброй и назначила Максу штраф, он вернулся в отдел полиции за шнурками, а когда вышел, его на пороге ждал участковый.
— Он сказал, что у него есть записи с камер, где я тоже ворую…
— ***** [насиловать] эти камеры! — возмутился Серега.
— В тайгу надо на хрен сваливать, там камер нету, — согласился Макс.
Он знает, о чем говорит. Одна из его колоний располагалась в тайге. Оттуда никогда и никто не убегал. Бежать было некуда.
— Макс, — окликают соседа.
— Чего?
— В тайге и супермаркетов нет.
Макс падает на скамейку и хохочет.
Я думаю, что ему пошло бы жить в тайге. Он же все-таки хищник, хоть и мелкий.
АУЕ, «Жизнь ворам», «Мусара пидарасы», «Узбекистан» — я читаю надписи на стенах камеры.
Я хожу по ней вместе с нервным Серегой. Проходы между лавок тесные, так что мы как бы постоянно ходим навстречу друг другу.
Я думаю о пропущенных парах по терминологии публицистики, анализе текста и о том, что я уже несколько дней не занимался магистерской диссертацией. Я закончил читать томик Лимонова «Контрольный выстрел» — его записки, которые он делал, когда сидел в СИЗО «Лефортово», затем я дважды прочел предвыборную газету «Справедливой России». Теперь читать мне больше нечего, и я перечитываю настенные росписи: «Узбекистан», «Мусара пидарасы», A.C.A.B. Я думаю о тех, кто мог их написать. Тоже ведь своего рода анализ текста.
Пока я хожу по камере, Макс рассказывает, как в этой же камере какое-то время назад сокамерник угостил его АПВП — альфа-пирролидинопентиофеноном — или, как говорят проще, «солью» — стимулятором центральной нервной системы.
— Мы тусовались всю ночь! Всю ночь тусили! Глаз не сомкнули! — говорит он со смесью восторга и отвращения. — У нас были дви-же-ни-я! Дви-же-ни-я.
Мы или едим, или спим. Бутылка с чаем, которую приносит дежурный, совсем сплавилась. Чтобы не сойти с ума от скуки, я слушаю, как Макс «наводил движения» в 90-х — воровал мак и коноплю из частных хозяйств Нижегородской области. У него синдром попутчика — так бывает, например, когда в поезде рассказываешь первому встречному всю свою жизнь.
Серегу осудили, скоро его отправят в изолятор на Памирской улице — сидеть сколько-то там суток. Камол все время молчит: либо спит, либо тянется, либо закидывает за губу насвай — вид некурительного табачного изделия, популярного в Центральной Азии. Насвай представляет собой смесь табака и гашеной извести.
Макс хочет попробовать насвай и закидывает себе за губу тоже.
— Это же табак? — допытывает Серега Камола.
— Табак-табак.
— А что еще добавляете?
— Что?
— Дерьмо добавляете?
— Табак… — кажется, Камол не очень хорошо говорит по-русски.
— Куриное дерьмо добавляете в насвай?
— Табак-табак…
Макса в это время скручивает от спазма. Изо рта тонкой медленной струйкой тянется зеленая слюна.
— Куриное говно! — торжествует Серега.
Макс сдерживается, чтобы не наблевать в камере.
Камол улыбается.
В понедельник судить меня так и не повезли. Оказалось, что менты что-то напутали в протоколе, теперь его надо исправлять. Серега подслушал, что смена, которая оформляла на меня документы, получила взыскания. Я очень интересую Серегу. Он не понимает, зачем я ночую в вонючей КПЗ.
— Дело в том, что я умный и не умею этого скрывать, — тихо говорю я и виновато улыбаюсь.
— Действительно, — соглашается Серега.
Перед сном меня навещает адвокат. Затем приходят менты что-то исправлять в протоколе. Я смотрю на полицейского, который меня задержал, и понимаю, что в штатском он выглядит как обыкновенный неонацист: бритая башка, худи с ультраправым лозунгом, камуфляжные штаны.
— Я знал, что мы не подружимся, — говорю я, читая изменения в протоколе.
Теперь его поправили так, что можно будет меня судить.
Серегу увозят в изолятор — на ночь нас остается трое. Я сплю при включенном свете, из-за которого постоянно просыпаюсь.
Вторник
— Я бы все-таки снял эту херню…
— Они не снимаются, — привычно вру я.
Новый день в КПЗ и новый дежурный. На этот раз — злой, здоровый, как боров, и очень разговорчивый. С таким сразу понятно, что никакого чая не будет.
— Бухал? — спрашивает он меня строго, ощупывая карманы и швы на одежде. Стандартная процедура.
— Нет.
— А хер ли ты тут делаешь?
— Дело в том, что я умный и не умею этого скрывать, — виновато улыбнулся я.
Боров вопросительно на меня посмотрел.
— Я не показал полицейскому паспорт…
— А, так это ты революционер!
Подобное обращение мне не понравилось по двум причинам. Первое — так называли героя фильма «Беспредел», которого по сюжету изнасиловал заключенный. Второе — мне не очень хотелось получить какой-то ярлык, из-за которого я буду отличаться от сокамерников. Да, мне осталось сидеть в КПЗ меньше суток, и всем, наверное, было глубоко наплевать, но что-то во мне протестовало.
— Когда меня судить будут? — спросил я.
Боров ничего не ответил и запер камеру.
На вторые сутки я осознал, почему лишение свободы является наказанием. Я окончательно перестал понимать, как следить за временем. Вроде бы я проснулся, отжался, сделал берпи и покачал пресс, а время как будто перестало течь. Я был уверен, что на дворе около 17:00, а оказалось — только полдень. Мне передали новую книгу — «Петербург» Белого. Я прочитывал главу, подходил к стене и пытался попасть ногой по надписи «Мусара пидарасы», находившейся на уровне моей шеи. Мне казалось, что это занимало целую вечность, а на деле — пару десятков минут.
Я пытался заснуть, я пытался разговорить Камола (Макс с самого утра валялся и стонал), но время будто затормозилось. Во время очередного похода в туалет — Боров строго предупредил, что будет пускать нас в уборную только раз в три часа — я даже разговорился с ним. Это было ошибкой.
Дежурный расспрашивал меня про мои татуировки. Я отвечал что-то невпопад и даже не заметил, как мы начали спорить о православии, Древней Руси и Петре Великом.
— Зачем Петр берестяные грамоты велел сжечь? — кричал Боров.
— Ученые! Да что твои ученые знают? Они знают, что в Сибири раскопки были?
— Ну…
— Славяне везде жили раньше, за Уралом жили славяне!
— Я не уверен в…
— Да опять ты про ученых! Они могут доказать существование Бога?
— Видите ли…
— А не просто ведь так про язычество замалчивают!
Боров нависал надо мной, а я не понимал, о чем мы говорим. Было предельно странно. Такие чувства возникают, когда случайно разговоришься в поезде с человеком, который всю дорогу будет рассказывать о двойниках Сталина, кыштымском карлике Алешеньке и о том, что чернобыльскую аварию спровоцировали масоны.
— Я тебе так скажу, Паша… Считай меня националистом, но это все они. Давят славян они. И всегда они были.
— Да кто они-то?! — сорвался я на крик.
— Англосаксы! — отрезал дежурный и захлопнул дверь камеры.
Я не знаю, какой сейчас час. Я не знаю, истекли ли 48 часов моего задержания. Я не знаю, собираются ли на меня возбуждать уголовное дело. Я знаю только то, что меня зовут Паша Никулин, я нахожусь в камере предварительного заключения отдела полиции в Нижнем Новгороде. Я знаю, что со мной сидит таджик Камол. Я знаю, что Камол уважает Эмомали Рахмона и не любит его семью, еще я знаю, что Камола ждет какая-то хирургическая операция дома. Мой сокамерник говорит по-русски плохо, а я не настаиваю.
Я знаю, что другой мой сокамерник Макс получил очередной штраф за мелкое хищение, вернулся за шнурками и пулей вылетел из отделения — чтобы не попасться участковому.
Я хожу по камере и восстанавливаю события вечера воскресенья: в бар пришли следственная группа, опера центра по противодействию экстремизму, уголовный розыск и обычные полицейские. Я дошел до окна.
Пришли, потому что кто-то сообщил им, что в очередном номере Moloko plus есть запрещенное интервью с джихадистом из Калуги, которое я публиковал вообще в другом журнале. Из-за этого интервью у меня был обыск более полугода назад. Я дошел до двери.
Этого интервью в альманахе не было, но его все равно изъяли, все 90 экземпляров, да еще и задержали часть редакции. Я дошел до окна. Остановился. Прицелился ногой и ударил в надпись «Мусара пидарасы», представляя на ее месте лица двух редакторов из модного журнала, которые слили меня ФСБ.
Я стою у окна, я понимаю, что занимаюсь самым бессмысленным делом — ищу логику в действиях правоохранительных органов. Когда я понимаю, что надо просто отпустить ситуацию, меня вызывают на суд. Я слышу звон ключей, лязг замка на двери камеры.
Через несколько часов, уже свободным человеком, я вернусь в отделение полиции для того, чтобы забрать свои шнурки.
*** Обратная связь с отделом «Общество»: Если вы стали свидетелем важного события, у вас есть новость, вопросы или идея для материала, напишите на этот адрес: russia@lenta-co.ru
Серия внеплановых проверок от Рособрнадзора и других контрольных органов — весной и летом этого года. Попытка лишения государственной аккредитации и недавний отзыв лицензии. Кампания против «гендерной лженауки» (университет проводит исследование ЛГБТ-сообщества) и приостановка занятий по решению суда. За день до возвращения лицензии корреспондент «Ленты.ру» встретился со студентами и преподавателями Европейского университета в Санкт-Петербурге (ЕУСПб) — чтобы узнать, готовы ли они работать в России, получив такой опыт общения с государством еще на студенческой скамье.
«Внимание! Это важно!» — призывает набор плакатов против алкоголизма, вывешенный в вестибюле Европейского университета в Санкт-Петербурге. Десяток листов А4 — дядя Сэм с подписью «Водка оружие врага, не пропей Россию!», «Несовместимы спорт и пиво» и пр. Таким образом в вузе исправили одно из 120 нарушений, выявленных летней проверкой Рособрнадзора — «отсутствие стенда с антиалкогольной пропагандой».
От остальных претензий Рособрнадзора Европейскому университету так легко отбиться не удалось. Оно и понятно. Старт проверкам дал сам Виталий Милонов, получивший, как это теперь принято, письмо от «группы молодежи», недовольной вузом.
«Косяки, как принято говорить, были», — признает декан экономического факультета Максим Буев: выпускник ЕУСПб, степень в Оксфорде, работал вице-президентом одного из британских банков, вернулся на родину в alma mater. «Есть ощущение нечетко выраженного внешнего давления — но есть и четкое понимание необходимости наладить бюрократический оборот внутри университета». В Рособнадзор, по словам декана Буева, с лета ушло около 10 тысяч листов документов: «Это нанесло серьезный ущерб и учебной, и научной деятельности. Мы не государственные, обширного аппарата у нас нет».
В результате из 120 нарушений к осени осталось чуть более тридцати. Затем их число сократилось до трех, более формального толка, но дело, как оказалось не в количестве. Суд отозвал лицензию и занятия прекратились. Затем — вмешательство Владимира Путина, призвавшего правительство экстренно рассмотреть случай с ЕУСПб. И последовавшее за этим второе решение суда, вернувшее Европейскому лицензию.
Занятия начались в минувшую пятницу, семестр точно будет завершен. На вопрос о перспективах здесь иногда отвечают Шекспиром: «Дальнейшее — молчанье».
Бумажный тигр атакует
Вуз — негосударственный, основан в 1994 году с подачи петербургского мэра Анатолия Собчака. Пять факультетов, дюжина исследовательских центров, мощный международный попечительский совет во главе с Михаилом Пиотровским. Первоначально университет жил в большой степени на деньги зарубежных фондов и компаний, но с недавних пор по понятным причинам они выбыли из процесса.
«Сейчас все финансирование — российское, — подчеркивает ректор ЕУСПб Олег Хархордин. — Иностранных денег университет не получает. Мы первыми в городе создали фонд целевого капитала: некая сумма лежит в банке, проценты идут на деятельность университета. Для крупных вузов, вроде МГИМО или Санкт-Петербургского госуниверситета, это слону дробина. А мы небольшая школа, для нас это серьезный кусок бюджета».
Еще один кусок — отечественные гранты. Остальное — на первом этаже три стенда с золотыми табличками с названиями компаний-жертвователей и именами меценатов. Сплошь Россия: Сбербанк, «Газпром», Владимир Потанин, Владимир Евтушенков, Алишер Усманов, «Сумма», ВТБ, «Онэксим»…
Среди иных причин неприятностей вуза, не имеющих отношения к образовательной деятельности, часто упоминают о здании, которое занимает вуз: Малый мраморный дворец, он же особняк Кушелева-Безбородко близ набережной Невы. Время от времени заходит речь о его реставрации и «адаптации к современным нуждам».
Еще есть «избыточные контрольные функции и дотошное администрирование». Так аккуратно на сайте университета обозначили нынешний интерес Рособнадзора к вузу. «Нападение бумажного тигра», как уже успели окрестить проблемы ЕУСПб — для России вполне самостоятельная причина. Особенно когда в основе депутатский запрос. Особенно от Виталия Милонова.
Окрашенные в либеральное
«Одиннадцать проверок за лето и осень», — подсчитывает Олег Хархордин. До нынешней истории процесс контроля всегда был одним и тем же: «Приходит ведомство — например, комитет по охране памятников или налоговая. Мы получаем список претензий, далее все заканчивается либо устранением выявленных недостатков, либо штрафом». В принципе, все то же самое должно было быть и с Рособрнадзором — но процедура, по словам Хархордина, затянулась настолько, «что там получили право отобрать лицензию».
Ректор особо заостряет внимание на вынужденном — то есть по письму депутата Милонова — характере нынешних проверок: «Сначала восемь человек неделю у нас работали, потом все лето сопровождали. Сколько государство потратило денег и на это, и на проверку десятков килограммов документов, которые мы им выслали, и на представление своих интересов в судах — два мировых, один районный, обжалования…».
Возле ректората висит список докладов на декабрь. Актуальная повестка вперемешку с вечными ценностями: «Ельцин-Центр: мемориальная традиция и современная историческая память в России», «Почему Гомер?», «Переосмысляя вызов популизма», «Культ новомученика Евгения Родионова в современной России». Или вот: «Постсоветская Эстония: трансформация или мимикрия?»
«Нас всех окрасили в либеральные цвета в ходе кампании черного пиара, — говорит декан Максим Буев. — На самом деле здесь учат обычному научному подходу: подвергай все критике, или сомнению. Никакой догмы, просто позитивистское изучение любого предмета от политики до истории искусств и так далее».
Цирк с чертями
«Черт знает что в виде тематики», — охарактеризовал преподавание в ЕУ депутат Госдумы Виталий Милонов, с чьей подачи летом стартовали проверки Рособрнадзора. «У них там идут полным ходом исследования гендерного равенства», — сообщил депутат в прямом эфире одного из телеканалов. По его мнению, «студентов там заставляют писать [работы] по защите прав секс-меньшинств, прочих чертей и бесов».
Гендерный центр в составе Европейского университета действительно есть. Но Олег Хархордин не припоминает, чтобы там когда-либо занимались более десяти магистрантов либо аспирантов из двух с лишним сотен. «Проблемы старения, проблемы детского возраста, — обозначает тематику ректор ЕУ. — Разумеется, есть и изучение сексуальной ориентации — теми коллегами, кто занимается темой… Центру двадцать лет, он производит обычное академическое позитивистское знание». Ректор Хархордин не очень понимает, кого из молодых коллег — в терминологии депутата Милонова — можно заставить заниматься тематикой ЛГБТ.
«Формирование пятой колонны в чистом виде, формирование группы либерастов, “болотников”. Вуз занимается неправильным делом», — уверен депутат Милонов. То, что за ЕУ вступились на самом верху, Виталия Валентиновича не останавливает — теперь уже в статусе депутата Госдумы он, похоже, готов бороться с внутренними врагами, что называется, невзирая: «Нельзя прикрываться высокими именами, осуществляя вредительскую деятельность».
«В своей стране, на своем языке»
Аспирант факультета истории искусств Екатерина Михайлова-Смольнякова занималась старинным танцем, окончила биофак питерского университета — а потом поняла, что хобби выше диплома. Сейчас Екатерина пишет диссертацию по иконографии танца в Европейском университете — после двух лет магистратуры здесь же. «Мы, искусствоведы — беззубые, аполитичные», — подчеркивает она. «Главное — доступ к материалу». Тем не менее, при прочих равных, Екатерина не рассматривает отъезд как выбор: «Хочу работать в своей стране, на своем языке».
«Мы долгое время создавали такой университет, который напоминал бы западный — чтобы российским студентам как раз не надо было бы никуда уезжать», — объясняет Олег Хархордин. В этом, по его словам, суть долгой дискуссии с другим негосударственным вузом, Российской экономической школой (РЭШ) Сергея Гуриева. По мнению коллег из РЭШ, российская наука под названием economics устроена так, что докторантура по этой специальности внутри страны невозможна, потому что неконкурентоспособна. «Я на это всегда говорил: “Сергей, посмотри, вы отправили за десять лет из страны 250 экономистов. Где они все?” — вспоминает Хархордин. — Он отвечал, что вернулись 20 крупных, заметных экономистов. Но мне интересно, где еще 230?»
«Первый раз мы почувствовали некоторую турбулентность в апреле», — говорит Дмитрий Смирнов со второго курса факультета экономики. «Тогда университет хотели лишить государственной аккредитации, то есть права выдавать диплом гособразца». На студентах это не отразилось: соответствие учебных программ российскому стандарту было установлено за месяц, да и занятия не прерывались. Так что разницу между аккредитацией и лицензией — то есть, самим правом кому-либо преподавать, которого чуть не лишился вуз, — здесь за нынешний год все выучили назубок.
Дмитрий учится на гранте. Вариант уехать из страны рассматривается, но только по модели декана Буева: за степенью — и обратно. Если, конечно, дадут нормально доучиться здесь.
В любом случае «думать, что хорошо там, где нас нет — это излишне», полагают однокурсники Смирнова — молодые экономисты из ЕУСПб. «Банкинг, прикладные исследования — все это нужно не только в науке, но и различным организациям здесь», — говорит Евгений Владимиров. «Весь предыдущий курс по нашей специальности остался тут, — продолжает Галия Газизова. — Одна из выпускниц прошлых лет сейчас работает в Центробанке, вела у нас пару курсов. Очень интересно, полезно».
Аккуратней с Ульяновыми!
Будущий историк Мария Пономарева, отучившись в Европейском университете, точно собирается уезжать: в Петербурге совсем не ее климат. Так что — либо искать кандидатскую степень в Москве, либо подаваться на Ph.D за рубеж и потом возвращаться в Россию. Третьего не дано: «Позиция “пора валить” — совершенно не моя», говорит Мария. Того же мнения придерживается и большинство ее коллег — при условии, что университет сохранит себя в целости и сохранности.
«Высшее образование, вписанное в большой общественный проект, всегда социализирует, — подчеркивает Илья Доронченков, декан факультета истории искусств, некогда преподававший в одном из университетов США. — Если бы Владимира Ульянова не выгнали с первого курса Казанского университета — возможно, он бы к 1917 году заседал в Госдуме в качестве системного политика… Нельзя мешать амбициозным молодым людям получать образование там, где они хотят. Особенно на родине».
Это не значит, уточняет декан, что амбициозные и молодые пойдут на баррикады или в оппозицию. «Но у них появятся основания для сомнения. С потенциально нежелательными для существующего порядка вещей выводами. Не по-государственному это», — уверен декан Доронченков.
Впереди — суды, которые должны поставить точку в деле Европейского университета: разобрать те самые три претензии Рособрнадзора. А еще на самом высоком уровне скоро пройдет совещание, где будут решать, что же делать с законом о некоммерческих организациях. Наверняка там рассмотрят и особый случай частного высшего образования. В Европейском университете не против послужить живым примером для смягчения этой части законодательства. Ключевое слово — «живым». «Высокая волатильность — обычный режим для России. Отнюдь не только в экономике, — пользуется профессиональной терминологией декан Максим Буев. — Что ж, нам тоже надо учиться жить в этом режиме».
Михаил Пиотровский, который в этом году отметит четверть века на посту директора Государственного Эрмитажа, в последние месяцы оказался на переднем крае событий, не связанных со знаменитым музеем. Здесь и споры о принадлежности Исаакиевского собора, и дискуссия вокруг слияния крупнейших библиотек. И особенно — ситуация с Европейским университетом (ЕУ) в Санкт-Петербурге, где Пиотровский возглавляет попечительский совет.
Конфликт вокруг ЕУ, который собираются лишить лицензии и выставить из особняка в центре города, по словам Михаила Пиотровского, уже стал частью истории Петербурга. Этот и прочие сюжеты, разворачивающиеся вокруг культурных объектов Северной столицы, директор Эрмитажа считает частью борьбы за ее идентичность — с тем, что Пиотровский называет «провинциализацией».
«Лента.ру»: Какие уроки нам следует извлечь из истории с Европейским университетом?
Михаил Пиотровский: Думаю, урок здесь может быть только один: мы должны защищать то непохожее на других, что у нас есть. Если говорить о том, что происходит вокруг Европейского университета, грубо и примитивно — происходит подстригание под единую гребеночку. В частности, города Петербурга, Ленинграда. А Петербург — место особое. И в нем все должно быть не совсем так, как у всех.
Что происходит в Европейском университете? Страна избавляется от большого количества частных вузов, которые непонятно чем занимаются.
Это хорошо или плохо?
Вопрос… В принципе это хорошо. Кругом полно всяких высших учебных заведений, которые печатают дипломы. Упорядочивание в этой сфере — естественный процесс. Но если в результате уничтожения сорняков погибнут редчайшие растения, все же выросшие на этом поле, то это поставит под вопрос всю прополку. Петербург гордится Европейским университетом, который был создан в наше время. Мы гордимся Эрмитажем, Мариинкой, Санкт-Петербургским государственным университетом и много чем еще — но ведь все это создали наши предки.
А что еще подобное создали сейчас в Петербурге?
Надо подумать. Скорее, речь идет не столько об институтах, сколько о моделях их деятельности. Эрмитаж до нашего времени никогда не был универсальным международным мировым музеем. Александринский театр, Мариинка, даже Михайловский театр — все они существуют как мировые культурные единицы, чего раньше на таком уровне не было. Все они делают Петербург особенным — в рамках не только России, но и мира.
А Европейский университет — символ нового Петербурга как такового. Петербурга, вернувшегося после Ленинграда, вернувшего себе имя. Символ нашей открытости миру, нашего умения быть на одном уровне с миром. Недавно читал в одной серьезной газете: для того, чтобы у нас было все в порядке, нужно, чтобы к нам вернулись все, кто уехал учиться за границу. «Но они же не вернутся!» — уверены в газете. Так вот, Европейский университет — тот случай, когда «они» вернулись. И строят свою научную, образовательную деятельность на основах свободы — и при этом в полном согласии с критериями эффективности, выработанными для вузов в России. Хотя сами термины «эффективность», «оптимизация» и тра-ля-ля порядком себя за последние годы опорочили.
Кто может мешать ЕУ? Притом что еще в прошлом году появилась бумага, расписанная — как принято говорить среди чиновников — вице-премьеру Ольге Голодец. С резолюцией «поддержать» и подписью Владимира Путина.
При всем уважении, кроме Владимира Владимировича, в стране есть много разных других сил.
Тянет на сенсацию.
А что не так-то? Как бюрократ, я давно знаю, что любая полученная резолюция — хоть от Господа Бога — не значит ничего. Равно как ничего не значит и любой закон — до тех пор, пока он не обрастет подзаконными актами. Даже самые лучшие резолюции нужно развивать — как говорят те же бюрократы, приделывать бумаге ноги. Это лишь в полностью абсолютистских государствах царь сказал — все сделано. И то это работает только на уровне отрубить либо не отрубить голову…
А в наших условиях — не может один человек заниматься всем в стране, даже когда уже отдал распоряжение. Процесс провинциализации, о котором стоит поговорить отдельно, сказывается и в этом: есть некие провинциальные силы, которые сами по себе могут играть заметную роль. Нельзя же, чтобы за каждым чиновником — от любой отрасли — следил Путин. Звать городового на помощь каждый раз — это интеллигентский принцип, и он работает далеко не всегда. В том же случае с ЕУ надо самим в ручном режиме бороться, добиваться, не оставлять без внимания.
Бороться против чего в данном случае? С чем Европейский университет имеет дело — с политическим ли, с хозяйственным ли спором?
Я полагаю, что речь все же идет о здании. Как таковом. Особняк Кушелева-Безбородко — единственный оставшийся маленький дворец Петербурга, в котором, после определенных манипуляций, можно поселиться. Если его отреставрировать, то он выпадет из этого рынка — в нем можно будет вести только функциональную деятельность. В данном случае образовательную. А место престижное. Кругом дома прекрасные — сходите, посмотрите.
И набережная с крейсером «Аврора» под боком.
«Аврора» ладно: она на Неве то там, то здесь, можно договориться (смеется). А вот ансамбль набережной впечатляет. Вполне возможно, что есть мнение среди питерских девелоперов — не кого-то конкретно, а всей отрасли: «Нечего тут держать университет, когда можно его тут не держать». Особенно в том месте, где когда-то жили князья, — и, стало быть, должны жить князья новые, хозяева жизни.
Ключевое слово «можно». А что, действительно можно — даже с учетом такой резолюции?
Сколько угодно. Мы постоянно слышим по другим поводам: «А что тут, в конкретном здании, делать музею?» Героический Русский музей с кровью отбивал и отбивает для себя дворец за дворцом. Про церковь не говорим. Спасибо ситуации вокруг Исаакия и Шнуру — слово «музей» стало произноситься с большой буквы. Еще недавно под музеем в общественном сознании подразумевалось либо что-то такое скучное и поганое, либо сокровище, которое надо забрать.
Тогда вновь вопрос об уроках, но только в случае с Исаакиевским собором.
У нас вдруг появилась возможность напомнить, что музей — в идеале — определяет мировоззрение. Музей учит, музей просвещает, музей наставляет. Лучше музея и университета, пожалуй, никто серьезнее ни о чем людям не рассказывает, не дает настоящей пищи для дальнейшего размышления. Телевидение, кино, тра-ля-ля, книги, театр — это все с точки зрения возможности мыслить проходит мимо. Воспитывать людей по-настоящему могут только интеллектуальные центры.
Значит ли это, что сейчас — в информационную эпоху, когда любые интеллектуальные достижения моментально оказываются под рукой — человек утрачивает навык самостоятельного воспитания, самостоятельного образования?
Именно из-за мультимедийности и утрачивает — самым неожиданным образом. Хотя казалось бы, люди должны быть куда образованнее, чем раньше. А выясняется, что даже нам, в Эрмитаже, надо объяснять людям азы — воспитывать, направлять через удовольствие общения с искусством. Люди нуждаются в азах.
Какого рода?
Азы о том, что искусство бывает сложным, а не обязательно просто красивым. Азы о том, что если у нас демократия, то это не значит, что твое суждение о чем-либо, включая искусство либо образование, — закон. Все то, что выявил сюжет вокруг выставки Яна Фабра в Эрмитаже и история, связанная с Европейским университетом.
Вы часто употребляете понятию «провинциализация» в связи с Петербургом. Это новая попытка наделить великий город областной судьбой, согласно крылатой фразе поэта Льва Озерова?
Гораздо шире. Под провинциализацией я имею в виду насильное навязывание второсортности городу, который ни разу не был второсортным. Несмотря ни на что: на революцию, на Кронштадт после нее, на блокаду, на «ленинградское дело» — основные попытки принизить город. Все равно не вышло поставить на место. Ленинград, Петербург всегда был первосортным городом.
Даже при Григории Романове — первом секретаре Ленинградского обкома, при котором город покинули многие деятели культуры и науки?
Даже Романов пытался подчеркнуть первосортность города. Только по-своему — в пику интеллигенции, через пролетариат. А так даже в перестройку все самые мощные, самые элегантные конфликты власти и общества происходили здесь — и были связаны с памятниками. Что делать с гостиницей «Англетер?» С домом Дельвига? Спорить о судьбе памятника — вовсе не то же самое, что митинговать на месте, где рубили голову Пугачеву…
В результате Петербург — единственный крупный город в мире, где исторический центр полностью поставлен под охрану ЮНЕСКО. Такого не бывает, нет нигде! И это против всех правил: нельзя же весь город сделать памятником ЮНЕСКО. История с Европейским университетом, попытка превращения Исаакия в приходской храм, слияние библиотек… Все это — попытки крикнуть городу «знайте свое место, больно вы возгордились». Зачем вам, Эрмитажу, Фабр? Зачем здесь современное искусство? В Москве есть специальные уполномоченные галереи, там все и без вас сделают…
Как же работать с государством, преодолевая насильственную провинциализацию?
Для этого надо учиться успешно работать не столько с государством, сколько прежде всего с людьми. С каждым по-разному. Везде показывать заинтересованность, участвовать в решении любого вопроса пусть не на сто — но хотя бы на 95 процентов.
То есть заменить собой этого самого городового?
Скорее стать контролером. Направляющим, обращающим внимание, задающим вопрос «как дела?», показывающим свою глубокую заинтересованность. По всем проектам, в которых принимаешь участие. Я, к сожалению, человек старой выучки, не менеджерской. У меня есть пределы, не только физические — для каких-то вещей просто не хватает образования.
Хотелось бы узнать, чего именно не умеет в области управления культурой Михаил Пиотровский.
Знания психологических приемов, необходимых для общения, — скорее всего, этого у меня нет. Умения этого — завораживать взглядом, жестом, цепляющим словесным оборотом… Наверное, всегда, по любому вопросу, имеется недостаток информации: дел много, по каждому из них всего знать невозможно. А надо же знать, к примеру, по тому же Европейскому университету — кто эти мелкие интересанты, которые так хотят этот особняк на набережной. Мы знаем, что это не президент, что это не губернатор, — но ведь есть что-то, чего я не могу уловить…
И вообще, никогда не надо считать, что ты все знаешь. Всегда надо исходить из того, что ты очень многого не понимаешь — тогда, может быть, и будешь понимать почти все. Каждый раз в отдельности.
Если убрать особенности времени — перед вами в Эрмитаже стоят те же задачи, что и перед вашим отцом, Борисом Пиотровским? Или совсем другие?
Одно время мне казалось, что задачи разные. Там была господствующая идеология, но деньги были. Сейчас такой идеологии нет, а с деньгами — крутись как хочешь, в пределах законодательства, разумеется… Но на большом уровне речь идет по-прежнему о престиже музея, о его автономии, о наращивании его мирового веса, о праве и умении принимать решения. Об умении создавать ситуации, когда вынесенное тобой решение принимают совсем другие люди — и все выглядит так, как будто это они распорядились таким образом; это очень важно для управления в целом.
Самая непровинциальная задача — развитие. Можно оставаться на том же уровне, у нас всегда будет очень много туристов и много денег. Но мы всегда должны доказывать миру, что Эрмитаж — самый лучший. И соответственно, Петербург тоже. Как это доказывать — башней «Газпрома»?
Но и не Эрмитажем же единым, в конце концов.
Это правда. Был, кстати, шанс доказать это новым стадионом «Зенит» — первый проект реконструкции был гениальным по архитектуре. Загубили, заломали — в том числе и долгой стройкой… А так, к сожалению, как раньше первые ассоциации в мире при слове «Петербург» — всего два слова: «Эрмитаж, Собчак», — так и сейчас два слова: «Эрмитаж, Мариинка». Пока все. Хотя, несмотря ни на что, многое в своем развитии идет к тому, чтобы пополнить глобальный культурный контекст Петербурга — и это не может не радовать.
Если говорить про областные и районные центры как таковые — какие стратегические проекты в области сбережения культуры вы могли бы отметить, глядя со стороны?
Блестящий был пример в Перми. Там культурный проект начал развиваться, потом поломался, но сейчас все вновь идет к тому, чтобы он вернулся на новом уровне. Совершенно замечательная перспектива у Керчи и Херсонеса — в борьбе за то, чтобы Музей с большой буквы стал главным для территории. Что это не просто красивые раскопки, где бродят туристы, а культурная доминанта национального самосознания — настоящая история, настоящая археология, не какие-то сказки языческие… Отличные перспективы у Екатеринбурга — в том числе благодаря созданию там центра Эрмитажа, конечно (улыбается). Суздаль очень многое обещает — если удастся договориться с различными конфессиями, там ведь не только Московский патриархат…
Есть много таких мест в России. И везде руководителям культуры надо отвечать на вопросы — себе и другим: «Почему здесь музей, почему он именно таков, почему здесь возникает именно такой театр?» Если ты полностью понял это для себя, то у тебя формируется аргументация и тебя начнут внимательно слушать. Даже начальники.
На какие компромиссы можно идти на этом пути? Где грань между интересом дела и тем, что потребуется взамен?
И это тоже каждый раз решается заново и по-своему. Простой пример: каток на Дворцовой площади, несколько лет назад. Я не просто бился против него — я насмерть бился. Но в какой-то момент тема катка на Дворцовой площади стала частью предвыборной борьбы. Упершись в это, я решил, что больше про каток не разговариваю — потому что иначе я бы втянул Эрмитаж в политическую баталию, что в перспективе не спасло бы никого и ни от чего. Эрмитаж в любом случае находится вне политики, в этом — одна из наших сильных позиций.
В результате каток появился. После чего всем сразу стало ясно, что ничего подобного на Дворцовой площади впредь делать нельзя, невозможно.
На Красной площади можно, а в Петербурге нельзя?
Именно такой аргумент выдвигали сторонники катка на Дворцовой. Чем, дескать, хуже Москва, что там можно, а тут нельзя? А вот построили — и стало понятно, что в Петербурге это выглядит как форменное безобразие, абсолютно неуместное. Ну и все вышло по-нашему: катки здесь больше не заливают. И каждый такой случай — пример того, как распорядиться своей автономией, своим правом принимать решения. И за каждое из них отвечаешь только ты.
Вам не сложно вести сейчас сразу несколько «войн» — учитывая те силовые проверки, которые только что прошли по деятельности Эрмитажа как такового?
В этом году исполнится 25 лет с момента, когда я возглавил Эрмитаж. Столько же — «войнам», которые идут вокруг него. Вы же представляете, сколько народу пришло в восторг от того, что сын предыдущего директора Эрмитажа сам стал директором, да? Как началось, так и продолжается. Привык. То одно, то другое. То кража, то проверка, то гадость в газете, то нормальный такой политический заказ для Счетной палаты — в год выборов президента и губернатора одновременно… Самое трудное, с чем приходится иметь дело, — намеренное искажение реальности со стороны. Ну так надо ставить реальность на место, что я могу сказать.
А все остальное… Сложно, конечно. Потому мы и пытаемся — через тот же Эрмитаж — учить всех, что все на свете сложно. И что любая сложность и любое разнообразие — это красиво.