Ремонт стиральных машин на дому.
Ремонт посудомоечных машин Люберцы, Москва, Котельники, Жулебино, Дзержинский, Лыткарино, Реутов, Жуковский, Железнодорожный. Раменское. 8-917-545-14-12. 8-925-233-08-29.
В четверг, 15 июня, президент России Владимир Путин провел традиционную прямую линию, в ходе которой почти четыре часа общался в телевизионном прямом эфире с согражданами. С одной стороны, мероприятие прошло в привычном темпе и формате. С другой — появились и новшества: некоторым главам субъектов пришлось незамедлительно приступить к решению накопившихся проблем. Да так, чтобы успеть отчитаться до окончания эфира. Кому досталось от президента и чем запомнится этот телемарафон — в материале «Ленты.ру».
Прямая линия наряду с посланием Федеральному собранию и декабрьской пресс-конференцией — большой формат, ежегодно используемый для обозначения политического, социального и экономического курса главы государства. Сами граждане к нему подключаются с азартом: в этом году число вопросов вновь приблизилось к двум миллионам. Для сравнения: пятнадцать лет назад все начиналось с нескольких сотен. Большинство из них, как и анонсировали в Кремле, касались социальной сферы, ЖКХ, падения доходов и в целом экономического кризиса. Перчинки добавили реплики, всплывавшие на экране, — интеграция телевизора и интернета.
Владимир Путин начал свое выступление оптимистично: рецессия в России закончилась, и экономика страны перешла к скромному росту. Обозначив, что сильного беспокойства ситуация не вызывает, президент все же большую часть эфира посвятил делам внутренним. И даже отвечая на вопрос про санкции, свернул к разговору о российских сельхозпроизводителях, выигравших от ограничительных мер.
Эту повестку формировали и прямые включения корреспондентов: остров Ольхон на Байкале, перинатальный центр в Уфе, строящийся аэропорт Платов рядом с Ростовом-на-Дону, Балтийский завод в Санкт-Петербурге. С мест доносились жалобы: на плохие дороги, аварийное жилье, нищенские зарплаты. Этот поток перенаправлял весь негатив на региональную власть. Не зря же пресс-секретарь президента Дмитрий Песков говорил о боли, которую испытывают в Кремле, от таких сообщений — потому что местное чиновничество безразлично, бесчувственно и безответственно.
И неспроста Путин вспомнил про «столыпинские галстуки». «Но у нас смертная казнь не применяется, как вы знаете, хотя иногда… — замялся он. — Вы понимаете, что я имею в виду». Не прибегая больше к историческим параллелям, президент все же заставил местные власти хвататься за сердце.
«Владимир Владимирович, где деньги?», — непосредственно в прямом эфире обратился президент к губернатору Ставрополья Владимиру Владимирову, выразив надежду, что глава региона незамедлительно посетит Валентину Соковскую из Краснокумского района, чей дом серьезно пострадал в мае от наводнения. По какой-то причине женщина не получила никакой материальной помощи от местной администрации. Заодно Путин дал поручение генеральному прокурору России Юрию Чайке проверить, куда ушли федеральные средства, выделенные на поддержку пострадавшего от стихии населения. «Очень странно, не укладывается в голове!» — возмутился глава государства.
И тут в СМИ появились сообщения о добровольной отставке Владимирова, что выглядело весьма комично. Однако в пресс-службе главы региона поспешили «категорически опровергнуть» такие новости. А сам Владимир Владимиров поспешил в село Краснокумское, чтобы «лично разобраться в возникшей ситуации».
Скорость реакции продемонстрировали и власти Забайкальского края — после того как прозвучал вопрос от матери-одиночки Натальи Калининой из Оловяннинского района, которая поинтересовалась, могут ли ей, пострадавшей при пожарах весной 2015 года, выделить новое жилье взамен сгоревшего. Она пояснила, что село Шивия, где она проживала ранее, выгорело полностью, местные власти предоставили новое жилье, однако оно оказалось ненадлежащего качества. «Безусловно, мы максимально поможем женщине, разберемся в этой ситуации до мелочей и выполним поручение президента», — отрапортовала глава края Наталья Жданова. В генпрокуратуре региона также взяли дело на карандаш, уточнив, что теперь оно находится на личном контроле прокурора Василия Войкина.
А губернатор Московской области Андрей Воробьев в сопровождении руководителя городского округа Балашиха и вовсе выехал на свалку — проверять состояние Кучинского мусорного полигона, самого крупного в Подмосковье и расположенного в непосредственной близости к жилым домам. «Тоже надо вспомнить «добрым словом» тех людей, которые принимали решение о строительстве в этом месте», — заметил как бы между прочим президент.
Также оперативно, не дожидаясь окончания прямой линии, кубанские власти начали капитальный ремонт улицы Новороссийской в Краснодаре. В регионе спешно отработали звонок студента Валерия Лебедева, пожаловавшегося Путину на извечную русскую беду. Кроме того, в пресс-службе губернатора отчитались о том, что ситуация с дорогами находится на постоянном контроле Вениамина Кондратьева. И для солидности уточнили: в текущем году на капитальный ремонт дорожного покрытия выделят более 3 миллиардов рублей.
«По обращению к президенту Дарьи Стариковой, завтра еду в Апатиты, проблему Даши и организацию здравоохранения в городе обсудим на месте», — написала глава Мурманской области Марина Ковтун в своем Twitter, сразу после того, как 24-летняя жительница Апатитов поведала президенту о проблемах со здравоохранением в городе.
Девушка с диагнозом «рак четвертой стадии» сообщила, что в городе отсутствуют узкие специалисты, за помощью приходится обращаться в соседний Кировск, куда даже скорая не всегда успевает довезти больного пациента. Она также рассказала, что изначально врачи лечили ее от межпозвоночного остеохондроза. Заболевание определили правильно, когда оно развилось в четвертую стадию. После жалобы Стариковой Следственный комитет возбудил уголовное дело по статье 293 УК РФ («Халатность»).
Кроме того, президент поручил главам регионов, в том числе и губернатору ХМАО Наталье Комаровой, подсчитать точное количество попадающих под программу ветхого и аварийного жилья, по его словам, актуальную и острую для всей России. А все потому, что жители городка Нягань рассказали президенту, как им приходится выживать суровыми зимами в вагончиках, ожидая, пока решится их жилищный вопрос.
Сгустились тучи и над Челябинской областью. Глава государства пообещал разобраться в проблеме Светланы Романовой, пожаловавшейся, что после решения об увеличении охранной зоны (со 100 до 150 метров) находящегося рядом газопровода ее обязали снести садовый дом за свои средства и без компенсации. «Тех, кто уже построился в 100-метровой зоне, нужно оставить в покое, а запретить лишь новое строительство», — прокомментировал обращение Путин. В администрации Челябинской области перевели стрелки на федеральное законодательство и все же признали, что «с моральной точки зрения, такие решения нельзя назвать справедливыми».
Под занавес досталось губернатору-долгожителю — главе самарского региона Николаю Меркушкину. Путин, зачитав самостоятельно отобранный им вопрос, заявил, что не оставит без внимания ситуацию с ветеранами, которых региональные власти якобы лишают льгот. «Как это губернатор может прекратить выплаты федеральным льготникам?» — удивился президент, пообещав проверить все обстоятельства. И подчеркнул с показной суровостью: «Я хочу, чтобы вы знали, что я обратил внимание».
Однако эта прямая линия запомнится не только показательной поркой губернаторов в эфире (дело не новое), но и тем, что Путин решил хоть немного рассказать и о себе самом (а к такому мы не привыкли). «Я, как правило, не распространяюсь о своих делах и своей личной жизни, но, глядя на тебя, не могу не сказать: то же самое произошло и с моим папой», — отреагировал он на рассказ больной раком девушки. Таким примером он пытался ее обнадежить, ведь отец Путина справился с недугом, значит, справится и девушка.
С легкостью рассказав американскому режиссеру Оливеру Стоуну о том, что он уже дедушка, президент России наконец поделился этой радостью и с жителями страны. «У меня второй внук недавно родился», — рассказал он в эфире. И пояснил: «Понимаете, я не хочу, чтобы они росли какими-то принцами крови». А для этого нужно, чтобы они воспитывались в спокойной обстановке без особого отношения со стороны окружающих.
Поделился Путин и особенностью своего характера — хорошенько помнить тех, кто пытался его обмануть. А заодно и мечтами — увидеть, как строился Петербург, как побеждали в войне отцы и деды. «Знаете, я когда хронику смотрю, иногда у меня слезы на глазах выступают», — признался он в сентиментальности. Посмеялся он над вопросом о любимой шутке о себе: «Я ни одной книжки про себя не прочитал, а анекдоты уж точно не запоминаю». И, наконец, заметил, что «слава богу, здоров» на вопрос о том, заболел ли он цифровой экономикой.
«Будет ли еще одна линия с Владимиром Путиным или это последняя?» — задали президенту заключительный вопрос. Но и тут он предпочел отшутиться. «Если будет, то только прямая», — пообещал Путин, так и не раскрыв свои планы на выборы 2018 года.
«Смотрел на завалы вокруг, пытаясь отыскать свою мать»
Двадцать лет назад в Москве взорвали дома. Так страшно россиянам было впервые
Двадцать лет назад в Москве террористы взорвали два дома, погибли 230 человек. Столица практически перешла на военное положение — со времен Великой Отечественной войны москвичи не чувствовали себя в такой опасности, как в тот сентябрь. Люди боялись возвращаться домой и засыпали со страхом проснуться под завалами. Но москвичи, как никогда после, объединились, чтобы защитить друг друга и помочь тем, кто в этом нуждался. В 20-летнюю годовщину терактов «Лента.ру» поговорила с выжившими, их близкими, соседями и теми, кто пытался им помочь.
«Я очнулся и почувствовал, что лечу»
Первый дом был взорван 4 сентября 1999 года в дагестанском городе Буйнакске. Два подъезда пятиэтажки, в которой жили семьи российских военных, остановивших наступление чеченских боевиков на Дагестан, превратились в груду кирпичей. Погибли 64 человека, 146 человек пострадали.
В ночь на 9 сентября теракты пришли уже в Москву. За пару минут до полуночи были взорваны два подъезда девятиэтажного панельного дома №19 по улице Гурьянова в Москве. Погибли 106 человек, ранения получили почти 700.
На 13 сентября был назначен общенациональный траур по жертвам этих двух терактов. Но именно в этот день, в пять часов утра, произошел третий взрыв — самый страшный по числу жертв. В уничтоженной террористами одноподъездной кирпичной восьмиэтажке №6 корпус 3 по Каширскому шоссе погибли 124 человека. Почти никто не выжил.
«Я очнулся и почувствовал, что лечу», — рассказал «Ленте.ру» Максим Мишарин, один из нескольких жильцов дома на Каширке, которые пережили теракт.
Квартира его семьи находилась на втором этаже, почти над эпицентром взрыва, мощность которого составила 300 килограммов в тротиловом эквиваленте. Мешки с гексогеном находились в подвале.
Но Максим, которому тогда было 24 года, каким-то образом оказался почти на самой вершине горы обломков.
«Я смотрел на завалы вокруг, пытаясь отыскать свою мать, отца или кого-нибудь еще из людей. Меня поразила полная тишина. Не было слышно ничего, кроме мелкого дождя, — вспоминает он. — Мои глаза и рот были забиты кирпичной пылью. Я был весь изранен. Одна из моих ног свешивалась через плечо».
Максим старался не терять самообладания. Когда подошли люди из соседних домов, прохрипел, что с ним все в порядке: «Ищите других, ищите!» Сильную боль Максим испытал, только когда его брали на руки. Она шла от ноги. У мужчины было сломано бедро.
Его отнесли и положили почти голым на мокрый холодный асфальт прямо у проезжей части Каширского шоссе, чем-то накрыли сверху. Из-за этого у Максима началась пневмония.
«Это были обычные люди. Они сами выбежали на улицу практически в нижнем белье. Кто-то остался рядом со мной, другие пытались вызвать скорую, но что-то не получалось, и они поймали проезжавшую мимо, видимо, по какому-то другому вызову, карету. Меня отвезли в 7-ю ГКБ. Она там совсем рядом», — вспоминает Мишарин. Кроме него в то утро в живых остались только шесть человек.
«Вдруг стало нечем дышать»
Двенадцатилетняя москвичка Юлия Савилина в те сентябрьские дни просыпалась от сильных взрывов дважды. До 8 сентября, когда террористы взорвали дом на Гурьянова, 19, она с семьей жила в соседнем, 17-м доме.
«Услышала хлопок, но долго не могла открыть глаза. Не знаю почему, наверное, из-за шока. Затем услышала мамин голос. Она звала меня к себе, — вспоминает Юлия. — Вдруг стало нечем дышать, и я открыла глаза, но по-прежнему ничего не видела. Стала искать выход из комнаты и сумела как-то выбраться через окно на балкон, разодрав москитную сетку, ориентируясь на звавший меня оттуда мамин голос».
Мать Юлии уже стояла на балконе со своей крестницей. Позднее к ним присоединился отец, который спал на кухне.
Выбраться на улицу обычным путем Савилины не могли: взрыв в соседней многоэтажке был настолько сильным, что несущие стены их дома сильно деформировались, перегородки попадали, двери заклинило. Образовались завалы. Им пришлось несколько часов провести на балконе, пока глава семейства разбирал их со своей стороны, а соседи — со стороны лестничной площадки.
«Папа еще бабушку спас из квартиры напротив. Тоже на балкон к нам привел. Спасатели, видимо, все находились на разборе завалов дома №19, — продолжает Юлия. — Когда вышли на улицу, взрослые остались у дома, а нас, детей, повели спать в находившийся рядом детский сад. Помню, была настолько уставшая, что уснула, несмотря на все эти события».
Потом семья Савилиных переехала на Каширское шоссе. И снова — взрыв.
«Встали на полянке. Без документов, денег и вещей»
Елена Колодий жила в третьем подъезде взорванного дома на улице Гурьянова. Она вспоминает, как спокойно было вечером перед терактом. «В этот день я пришла со школы, а потом допоздна сидела на балконе, где отец сделал самодельный столик, и читала книгу», — вспоминает она. Елене тогда было 16 лет.
Она, как и все, проснулась от сильного хлопка за несколько минут до полуночи. «Встала с кровати. В ночнушке зашла в мамину комнату и говорю, что там что-то взорвалось. Она отвечает: «Иди спи!» Я говорю: «Как я лягу, если у меня вся кровать в осколках от стекла?» Прошла еще, наверное, минута, пока мама поняла, что произошло», — рассказывает Елена.
Ее отец открыл входную дверь и услышал, что там кто-то кричит, бежит по лестнице вниз. Лена, ее двое младших братьев и родители, не глядя надели на себя какие-то вещи и побежали на улицу, где стеной стояла пыль.
Девушка на всю жизнь запомнила, как, еще находясь в квартире, высунулась из окна и увидела темную пыльную пустоту на месте, где находился соседний, четвертый подъезд.
«Мы вышли и встали на полянке. Без документов, денег и вещей. Одела юбку, тонкую вязанную кофту. Взяла, я помню, еще полотенце, оторвала от него кусок и подвязала себе волосы. Потом уже спустя несколько дней мы вернулись за вещами и документами», — говорит она.
Москвич Максим Макаров жил в другой уцелевшей части взорванного дома. «Помню, что проснулся от встряски и от шума разбившегося стекла. Когда вышли на улицу, уже много машин стояло — скорых и пожарных. Все в пыли было, как будто в тумане», — рассказывает он.
«Казалось, будто бы кино снимают»
Валентина Акимова и ее брат Михаил живут неподалеку от взорванного дома на улице Гурьянова. В ту ночь они, как и многие другие, сразу побежали к рухнувшему подъезду.
В момент взрыва Михаил сидел за компьютером, спиной к окну, в наушниках. «Почувствовал воздушный удар, вскочил и сразу же побежал на улицу. Только выхожу из подъезда, а мимо нашего дома уже едут пожарные. Очень быстро они там появились», — рассказывает он.
В цементной пыли почти ничего не было видно. «Разглядел пару пожилых людей, которые накрывали обнаженное тело погибшей девушки, — вспоминает Михаил. — Потом выяснилось, что эта девушка жила в соседнем от взорванного доме. Когда рвануло, она вышла из ванной и ее ударной волной выбросило на улицу».
Он запомнил дальнобойщиков, в недоумении стоявших возле своих машин. «Они там ночевали на дороге и, видимо, не знали, что делать: уезжать или нет. Некоторые фуры были повреждены какими-то долетевшими до них обломками, другие — нет», — вспоминает Михаил.
«Мужчины все побежали к обрушившемуся дому, чтобы спасать людей. И я тоже. Была кромешная тьма и железобетонная пыль стояла стеной, — рассказывает сестра Михаила Валентина. — Дышать можно было только через платочек. Я обо что-то все время спотыкалась: это были разбросанные взрывом части стен и еще чего-то».
Никаких спасательных работ добровольцам толком организовать не удалось. Подъехавшие на место милиционеры отогнали всех гражданских на пустырь у Москвы-реки и выставили оцепление.
«Нам оставалось только наблюдать за происходящим. Когда включили мощные прожекторы, то казалось, будто бы кино снимают. Ощущение нереальности возникло», — говорит Валентина.
При таком освещении стало видно, что средняя часть многоэтажки была будто бы ножом срезана. Левая и правая части дома устояли. Оттуда слышались крики какой-то девушки. «С верхнего этажа правой части спасатели снимали с помощью лестницы мать с ребенком. А внизу, между вторым и третьим, был пожар, который тушили, но он все время разгорался заново», — вспоминает женщина.
Погода была тихая, безветренная. В округе долго стоял странный запах. Местные сочли, что это пахло взрывчатое вещество, которое использовали террористы, — гексоген.
Утром к жителям соседних домов стали приходить солдаты, которых пригнали на Гурьянова для разбора завалов и работы в оцеплении. «На них были только легкие гимнастерки. Помню, обратились ко мне за водичкой, а я их позвала чаю горячего попить», — вспоминает одна из местных женщин.
Так как окна в домах по всей округе были выбиты ударной волной, на Гурьянова и на Каширском шоссе люди не могли оставить свои жилища без присмотра, опасаясь мародерства. Как окажется позднее — не без оснований.
«Это были очень тяжелые похороны»
Очень многие в те дни выжили по чистой случайности. Другие так же случайно погибли.
«Друг нашего сына Саша — им тогда было лет по двадцать — пошел к девушке смотреть кино по видаку и затем остался на ночь, — рассказывает москвичка Наталья Владимирова, которая жила на Каширском шоссе, рядом со взорванным домом. — Когда его нашли… Это были очень тяжелые похороны. Голова парня буквально скотчем была каким-то склеена. Его собирались хоронить в закрытом гробу, но отец уже на Домодедовском кладбище попросил открыть. Хотел увидеть сына в последний раз».
А молодого парня с улицы Гурьянова позднее свидание, наоборот, уберегло от беды. Жители одного из окрестных домов до сих пор помнят, как он пытался прорваться через оцепление. «Разорвал на себе рубаху и кричал, что у него там мать», — вспоминает одна из собеседниц «Ленты.ру».
Один из соседей Елены Радий — мальчик детсадовского возраста — напросился спать в кровать к своей матери. Это спасло ребенку жизнь: его комната была разрушена взрывом. А одну из бабушек, живших в доме на Каширском шоссе, спасла собака, которая разбудила ее раньше обычного на прогулку.
Подобных историй об этих двух домах осталась масса. Есть, конечно, и совершенно мистические. Так, на втором этаже дома на улице Гурьянова, прямо над местом взрыва, жила знакомая Валентины Акимовой. Она работала в парикмахерской и имела, по словам собеседницы «Ленты.ру», «выраженные экстрасенсорные способности».
Коллеги этой женщины после трагедии рассказали Валентине, что буквально за несколько мгновений до взрыва она почувствовала, что произойдет, разбудила и выкинула из окна свою дочь: девочка пострадала, но осталась жива, а останков ее матери так и не нашли.
Валентина и сама могла стать жильцом взорванного дома. «Мы раньше жили в общежитии в Текстильщиках — это коридорная система. И вот, когда ту общагу расселяли, то соседи в тот самый дом попали, а мы — в другой», — вспоминает она.
«Спали прямо на работе, часа по два в сутки»
Взрывы домов стали большим испытанием и для городских служб: пожарных, милиционеров и врачей. Многие из них работали круглыми сутками.
«Я был в оцеплении возле взорванного дома на Каширском шоссе. К сожалению, уже в день взрыва к этому месту стали проявлять интерес мародеры, — вспоминает Валерий Бузовкин, в ту пору бывший сотрудником муниципальной милиции. — Среди прочих здесь ходил слух о некоем сохранившемся самоваре с деньгами или драгоценностями. И вот за этим самоваром велась настоящая охота».
Бузовкин, как и почти все его коллеги, потом проверял чердаки, подвалы и помещения в жилых домах, которые сдавались в аренду. «Тогда была горячая пора и для юристов. Ведь многие помещения до массовых проверок сдавались вовсе без каких-либо документов, а теперь все ринулись их оформлять», — говорит Валерий.
Впрочем эти проверки, начавшиеся после взрыва на улице Гурьянова, не смогли уберечь жителей дома на Каширском шоссе, и почти все собеседники «Ленты.ру» из окрестных домов вспоминают, как бдительные бабушки рассказали местному участковому о подозрительных мешках, которые грузили какие-то неизвестные люди в подвал. Милиционер не проверил все как следует, за что потом был уволен с работы, как и начальник местного отделения милиции.
«Молодого парня просто сделали крайним, а он виноват не был», — утверждает Александр, бывший оперуполномоченный ОВД «Нагатино-Садовники», также живущий рядом со взорванным домом на Каширском шоссе. Сотрудники уголовного розыска, в котором Александр отслужил 20 лет, в те дни также работали круглосуточно. Обходили дома, разыскивали мародеров, собирали информацию о тех, кто мог быть причастен к взрыву.
«Сперва они [террористы] планировали заминировать дом №2, корпус 1 по Каширскому шоссе. Но хозяин помещения отказал им в аренде», — говорит бывший опер.
Однако хорошо разобраться в этой истории Александру, который всю свою службу специализировался на поисках угнанных машин, не дали: материалы забрали сотрудники ФСБ.
В экстренном режиме работали в сентябре 1999 года и сотрудники городских управ.
«Я жила в Марьино. Нас сразу после взрыва вызвали по тревоге, — рассказала «Ленте.ру» бывшая сотрудница управы района «Печатники» Маргарита Дмитриева. — Распределили, кто чем будет заниматься. Я сперва занималась вопросами питания людей, оставшихся без крова. Потом работали с Департаментом имущества, решали вопрос о том, кого и куда расселять из кинотеатра «Тула», где был развернут пункт временного размещения».
Никаких «единых окон» в ту пору не было. Любые процедуры, а уж тем более такие, которые связаны с получением жилья, требовали обойти множество учреждений, в каждом отстоять очередь и преодолеть бюрократические сложности.
Дмитриева и ее коллеги старались максимально ускорить помощь пострадавшим. «Запрашивали информацию из паспортных столов и так далее. Сидели на телефонах горячей линии, сообщали людям о судьбе их родственников. Спали прямо на работе, часа по два в сутки, и так недели две продолжалось», — говорит она.
«Было страшно возвращаться домой»
В Москве боялись новых взрывов. Жители столицы не надеялись на работу полиции или спецслужб, особенно после эпизода, произошедшего в Рязани 22 сентября, где в подвале жилого дома нашли мешки то ли с сахаром, то ли со взрывчаткой (сперва об этом будут сообщать как о предотвращенном теракте, потом — как об учениях). Поэтому москвичи взяли охрану своих домов на себя.
«Мы все дежурили, караулили по очереди, этажами. Недели три ходили вокруг дома. Закрыли наглухо все чердаки с подвалами», — вспоминает Михаил Акимов.
«Было страшно возвращаться домой с работы, — говорит его сестра Валентина. — Каждый день ходила к кинотеатру “Тула” и просматривала списки погибших, искала там знакомых. Переживала за тех, кто потерял близких, искала возможность им помочь».
А Наталья Владимировна со своим мужем переехали к сестре подальше от Каширского шоссе. Им казалось, что их дом тоже рухнет, что на его фасаде образовались какие-то трещины. «Только через несколько дней сын убедил нас вернуться домой», — вспоминает она.
«Храм на крови»
Но кроме страха была сплоченность. Многие тогда наконец познакомились и подружились со своими соседями, помирились с родными и близкими, стали верить.
Помимо небольших мемориалов, построенных на месте взорванных домов, напоминанием о трагических событиях двадцатилетней давности стал храм-часовня в честь иконы Божией Матери «Всех Скорбящих Радость» в Печатниках. «Храм на крови» — так порой называет его настоятель, протоиерей Владимир Чувикин. Он приехал на место взрыва в первый же день и с тех пор регулярно проводит здесь богослужения.
«Сам я в тот момент находился дома в Одинцово, но в Иверском соборе Николо-Перервинского монастыря, находящегося в нескольких кварталах от места взрыва, были люди, — вспоминает отец Владимир. — Они рассказывали, что от взрыва стены огромного храма пришли в движение, и казалось, что он обрушится».
По его словам, время взрыва на улице Гурьянова неслучайно было назначено на полночь девятого числа девятого месяца (точное время — 23:58 8 сентября 1999 года). Священник уверен, что это, в сочетании с тремя девятками в летоисчислении, может трактоваться как перевернутые шестерки — символ торжества сатанинской силы.
«Совершивших этот теракт людей обуяла сатанинская злоба. Зачем они это сделали, я понять не могу? Ясно лишь, что они стремились убить как можно больше ни в чем не повинных взрослых и детей», — отмечает священник.
Идея построить рядом с местом трагедии храм появилась, по словам отца Владимира, у прихожан Николо-Перервинского монастыря. Власти поддержали ее не сразу. Автором проекта стал Владимир Козлов, который за основу взял православный храм, построенный в американском городе Джорданвилль. Одним из спонсоров был министр путей сообщения Николай Аксененко. Он выделил три миллиона рублей, которых хватило на то, чтобы подвести коммуникации, заложить фундамент и провести другие работы нулевого цикла.
Через два года после взрыва, 14 сентября, храм был заложен, а уже в ночь на 9 сентября 2003 года полностью построен и освящен.
«Сначала отслужили молебен в Иверском соборе, а потом прошли по Шоссейной улице туда, на улицу Гурьянова. Движение было перекрыто. Людей шло очень много. Больше тысячи человек», — вспоминает протоиерей. Теперь в этом храме ежедневно поминаются все погибшие от теракта люди — каждый из них поименно.
«Любая боль постепенно притупляется»
Отец Владимир помнит, какими массовыми были траурные мероприятия на Гурьянова в первые годы после взрыва. «Митинги устраивались ночью там, где сейчас находится обелиск: собирались люди, зажигались свечи, играла траурная музыка. Это было светское мероприятие, которое шло параллельно с нашим», — говорит священник.
Затем людей стало ходить все меньше и меньше. Так же и на Каширском шоссе. Мишарин четыре года подряд встречался там еще с одним пережившим теракт — Юрием Сафонцевым, но затем тот приезжать перестал. По словам местных жителей, Юрий уехал заграницу к своей дочери.
«Теперь же [из] родственников погибших приезжают единицы, а то бывает так, что и никого из них нет в ночь [годовщины] трагедии у нас на службе», — говорит отец Владимир. Память человеческая, по его словам, так устроена, что любая боль постепенно притупляется.
Но люди из дома №19 по улице Гурьянова по-прежнему стараются поддерживать друг друга. Они и до взрыва жили очень дружно. «Некоторые даже свои квартиры не запирали. Знали, что соседи присмотрят», — говорит Елена Колодий.
Она до сих пор не может поверить, что на месте взрыва решили построить четыре дома. Две уцелевшие части 19-го дома уничтожили контролируемым подрывом. То же самое сделали и с домом № 17, который сильно деформировало взрывом. Так возле Москвы-реки появилась свободная площадка.
«Сперва там ничего строить не собирались. Хотели сделать небольшой парк. Но потом переиграли и решили возвести четыре жилые башни-многоэтажки. Строить их начали даже раньше, чем там появился наш храм», — говорит отец Владимир.
Квартиры в этих новостройках стоили несколько дешевле. Разумеется, появились и слухи, что живущие здесь люди видят привидения и чаще болеют. Сами жильцы башен ни в какую мистику не верят. «Да, нас предупредили, что дом построен рядом со взорванным, но не прямо на этом месте. Что же теперь? В советское время часто строили на месте кладбищ, и мало кого это беспокоило», — рассказал Владимир, переехавший в новостройку из Мордовии. Он выбрал этот дом из-за цены и хорошего вида на реку.
«Я все еще плохо сплю»
После Москвы был Волгодонск. Там, 16 сентября 1999 года, в 05:57 взорвался начиненный взрывчаткой грузовик, припаркованный рядом с девятиэтажным домом №35 по Октябрьскому шоссе. Все, как в Буйнакске двенадцатью днями раньше. Обрушился фасад здания, 19 человек погибли, еще 89 человек попали в больницы.
30 сентября федеральные войска вошли в Чечню, чтобы покончить с терроризмом. Но Москва, как и вся Россия, еще долго не будет чувствовать себя в безопасности. Через три года случится «Норд-Ост», еще через два — Беслан.
Следователи пришли к выводу, что все четыре взрыва — в Буйнакске, Москве и Волгодонске, — были организованы Эмиром аль-Хаттабом и Абу Умаром, руководившими незаконным вооруженным формированием «Исламский институт «Кавказ»». В мае 2003-го четыре года лишения свободы получил бывший сотрудник милиции Станислав Любичев, который, как установил суд, обеспечил беспрепятственный проезд в Кисловодск грузовика, в котором под видом сахара находились мешки с гексогеном.
Руководитель диверсионной группы, которая арендовала в Москве помещения и завезла туда взрывчатку, — председатель карачаевского ваххабитского джамаата Ачемез Гочияев — был объявлен в розыск. Помогавшие ему Денис Сайтаков и Хаким Абаев убиты: один в Чечне, другой в Ингушетии.
В январе 2004 года к пожизненному заключению приговорили виновников взрыва в Волгодонске Адама Деккушева и Юсуфа Крымшамхалова.
Многие уцелевшие после взрывов 1999 года до сих пор не могут до конца оправиться. У одних появилась эпилепсия, у других — бессонница, кто-то попал в психбольницу, кто-то уже через несколько лет скончался из-за расшатанных нервов и здоровья. Многие годы страдали и бились за правду те, кто так и не нашел останков своих погибших родственников.
Тяжелая депрессия развилась у сестры Максима Мишарина, которая в момент взрыва вообще находилась в командировке в Испании. В течение нескольких лет она мучилась от головных болей, почти не спала и сидела на лекарствах, боялась находиться дома одна.
У самого Максима были сломаны обе ноги, повреждены оба легких, печень и желудок. Все это со временем зажило, хотя вернуть себе возможности ходить, хотя бы с палочкой, стоило ему большого труда. А вот контузия дает о себе знать даже двадцать лет спустя. «Я все еще плохо сплю. В голове стоит звон», — говорит он.
Власти подарили ему, как инвалиду, автомобиль «Ока», и он стал зарабатывать, перевозя на ней стройматериалы. Мишарин оказался талантливым предпринимателем. Он занялся витражными потолками и даже специально пошел учиться живописи в Суриковское училище, чтобы рисовать и разбираться в искусстве лучше конкурентов.
Максим также обзавелся большой семьей. У него трое детей. Про теракт с женой он не разговаривает. Когда кто-то расспрашивает о шраме на животе, Максим придумывает разные небылицы.
Двое молодых друзей, Адиль и Азат, любят отдыхать в небольшом заброшенном сквере прямо на берегу Москва-реки в Печатниках, немного севернее одноименного парка. Здесь, по их словам, можно спокойно выпить, закусить, а иногда и костерок разжечь. Сюда удобно приглашать знакомых. Есть удобный ориентир — необычный православный храм, а за ним — четыре высокие жилые башни-многоэтажки.
На вопрос, чем известно это место, Азат широко раскрывает глаза. «Здесь дом разрушился жилой. Это давно было. Из-за чего? Не знаю, может, землетрясение», — говорит парень.
Отец Владимир смотрит на «храм на крови» и замечает, что он как будто бы стоял здесь веками. Когда мы беседовали, в храме как раз готовились к двадцатой по счету годовщине трагедии.
«Это, как говорят святые отцы, наглая смерть, — говорит он. — То есть внезапная и совершенно неожиданная. За несколько минут до взрыва оттуда люди звонили и общались с родственниками по телефону… Многие из них совершенно не были готовы к переходу в вечную жизнь».
По словам батюшки, в Евангелии есть предостережение для всех живущих на земле: «В чем застану, в том и сужу». «И так было во все времена, — говорит он. — Недаром в одной из старинных молитв, которые читаются верующими перед сном, есть недоуменный вопрос, обращенный к Богу: “Неужели это ложе станет моим гробом, и я не проснусь завтра утром?»»
«Если не станешь идейным, то свихнешься или сопьешься»
Фото: Роман Пименов / Интерпресс / ТАСС
В России чуть ли не каждый день появляются новые сообщения об «экстремистских» уголовных делах. Они возбуждаются несмотря на намерения депутатов смягчить статью, несмотря на позицию президента, который считает, что не нужно доводить ситуацию до маразма, и несмотря на весь резонанс в прессе. Ощущение, что сейчас на скамье подсудимых оказаться проще, чем когда-либо. Почему так — «Лента.ру» спросила у бывшего сотрудника следственных органов, который согласился изнутри взглянуть на «экстремистские» дела. Имя собеседника по его просьбе не публикуется.
О палочной системе и круговой поруке
Простой ответ на вопрос «почему все так?» — потому что это работает. И работает легко.
Это «палки», чистой воды «палки». Я не верю в политический заказ сверху прессовать инакомыслящих. Конечно нет. Очень удобно все политизировать, но надо понимать, что люди, которые применяют эти нормы права, — такие же загнанные работяги, которые работают за зарплату. Видеть в этом чистую политику — смешно. У силового аппарата есть более мощные политические рычаги. Хоть перегибы, конечно, могут быть, как и в любой другой сфере.
Почему так спешат сделать палки? ***** [нагоняй] не получишь. Есть статистика по выявлению, пресечению, ее надо выполнять. Каждому следственному органу надо себя показывать. Убийства, взятки, должностные преступления — здесь велосипед изобретать было не нужно. Убийства и изнасилования — это классика криминалистики, где доказывание отработано.
А доказывание — это очень важный момент. Если после возбужденного дела нет обвинительного заключения — будет очень ***** [хреново]. Здесь начинается круговая порука. Пленум Верховного суда прямо указывает, что при оценке таких деяний (подпадающих под состав статьи 282 — прим. «Ленты.ру») необходимо учитывать контекст, форму, содержание размещаемой информации, а также комментарии, то есть выражение отношения к этой информации.
Следователь не возбудит дело, если он не будет уверен, что прокурор поддержит обвинительное заключение. Прокурор не поддержит обвинительное заключение и обвинение в суде, если не будет уверен, что судья вынесет обвинительный приговор. Как происходит оценка работы: если был оправдательный приговор, значит, плохо сработал прокурор, значит, плохо сработал следственный орган. При этом они все следят за тем, чтобы не к чему было подкопаться. За несоблюдение законности на всех этапах, начиная от доследственной проверки и до исполнения приговора, виновных будут искать во всей этой цепочке. Кара будет намного жестче, чем за невыполнение плана по «палкам».
О том, почему раньше таких уголовных дел было меньше
Почему статья раньше не работала и дела практически не возбуждались? Есть такое понятие, как «мертвый состав», то есть тот, по которому нет сложившейся практики возбуждения уголовных дел, практики предъявления обвинений и, тем более, вынесения обвинительных приговоров. Яркий пример — статья «Жестокое обращение с животными» (245 статья УК РФ — прим. «Ленты.ру»). Фактически состав преступления есть, но он тяжело доказуем, и не так много у нас обвинительных приговоров. Он практически мертвый. Другой классический мертвый состав — это «Доведение до самоубийства» (110 статья — прим. «Ленты.ру»), то есть доказательство сильного систематического психологического давления, которое явилось причиной самоубийства. Это очень тяжело доказуемо.
Таким образом, в 90-х годах все работали по явным составам, да и сейчас продолжают работать. Даже по мошенничествам только в 2000-х пошли квалифицированные составы. Например, при мошенничестве с получением установленных законом выплат. Тогда произошла квалификация каких-то деяний, которые приобрели системный характер.
Второй момент. Когда пошел вал уголовных дел за экстремизм в соцсетях? 2011-2012 годы, по разным оценкам. 2011-й — это год, когда произошла следственная реформа, и Следственный комитет выделили в отдельный следственный орган. Когда он оформился в отдельный орган — это все равно во многом была калька со следственного комитета при прокуратуре. У нас вообще много следственных органов: следователи полиции, следственный отдел ФСБ, транспортные следственные отделы, следственные отделы при военной прокуратуре. У всех них есть своя подследственность, то есть своя категория дел, которые их следователи уполномочены вести.
Бессменный глава СК Александр Бастрыкин на протяжении всего этого времени ведет если не войну, то дележку составов, пытаясь больше забрать под свою юрисдикцию. Самый яркий пример, это то, что все преступления, которые совершили несовершеннолетние, давно перешли в следственный комитет. Раньше такого не было.
Если говорить о 282-й… В моем понимании все выглядит так. Есть какой-то подследственный состав, наверху спрашивают — сколько дел возбуждено? Им отвечают, например, десять. А у нас что, нет таких преступлений? Значит, вы не выявляете. Плохо работаете.
Люди стали придумывать, как сделать состав рабочим.
Суды клепают если не зеркальные, то по своей структуре и содержанию очень схожие решения или приговоры. Одно, второе «экстремистское» дело дошло до обвинительного приговора, и состав статьи «ожил».
О «механике» дел по 282 статье
Надо понимать, что оперативно-разыскной деятельностью, то есть выявлением, у нас уполномочены заниматься полиция, ФСБ.
Сейчас уголовные дела возбуждаются за публикации в интернете, то есть за не особенно опасные и публичные действия. Но начиналось все, понятно, не с них. В конце 90-х — начале 2000-х годов было очень много ультраправых организаций: те же РНЕ. Даже в регионах все столбы были в наклейках «Я русский» и так далее. У правоохранительных органов не было рычага давления. Чем они нарушают? Зарегистрированы, налоги платят, погромов не устраивают. Вот и придумали.
Как это происходит. Посмотрим на примере сайтов националистов-экстремистов, да можно и на примере мемов, впрочем. Заходишь в кабинет, включаешь компьютер, вводишь название сайта, видишь, что там написано, условно, «черные — плохо, белые — хорошо». Зовешь понятых, спрашиваешь: легко доступно? Они говорят: да, легко доступно. И все! Тебе подтвердили, что эти материалы предназначены для неограниченного круга лиц.
Потом назначается лингвистическая экспертиза. Эксперт должен сказать, является ли информация призывом к возбуждению ненависти либо вражды. Он пишет, что «черный» в данном контексте имеет негативную окраску, применяется в оскорбительном смысле к лицам, например, кавказской национальности.
Кто такие понятые? По уголовно-процессуальному кодексу, понятыми могут быть любые граждане, если они не состоят в родстве с участником уголовного судопроизводства. Если следователь берет понятыми практикантов — это нормально, и так делается.
Ну и есть, конечно, дежурные понятые. Фактически они являются помощниками следователя, но де-юре не оформлены. Это обычно те, кто имеют планы потом устроиться работать следователем. Понятно, что с такими проблем не возникает.
О том, кто возбуждает «экстремистские» дела
Истории про то, как кого-то закрывают за что-либо подброшенное, со своими понятыми, — это байки из 90-х. Так сейчас не работают. Например, палочная система по наркотической статье 228 вообще потеряла свою актуальность. Потому что, если ты раскрыл преступление с хранением, тебе на учет ставят одно нераскрытое по сбыту. Плюс надо учитывать, что во многих следственных действиях законом обязательно предусмотрена видеофиксация. Сейчас работники органов все чаще и чаще снимают все на телефон и для собственной защиты.
Но по «экстремистским» делам сейчас, конечно, дошло вообще до абсурда, когда запись с юмористической составляющей, опубликованная в открытом доступе, является составообразующим деянием. Это, естественно, неправильно. Надо отдать должное, что наш законодатель на это уже среагировал, и поговаривают о декриминализации.
И теперь о том, кто эти люди, которые возбуждают «экстремистские» дела. В рядах следственных органов много «идейных» следаков. Многие из них — это люди с глубокой профдеформацией, которые действительно верят, что делают хорошее дело, защищают закон. Они не представляют для себя другой жизни. Как бывают врачи, которые настолько отдаются работе, что гробят свое собственное здоровье. Такая деформация может быть в любой профессии, и как в любой профессии, — нельзя всех стричь под одну гребенку. Но в следственных органах спустя несколько лет, если ты не станешь идейным следаком, ты либо ****** [свихнешься], либо сопьешься. При этом как люди они совершенно нормальные.
«Поболит — быстрее пройдет», «надо терпеть»… Этими и другими подобными фразами у тысяч пациентов по всей России, особенно за пределами Москвы, отбирают право на жизнь без боли. Между тем прием опиоидных анальгетиков — зачастую самый быстрый способ встать с больничной койки, а для неизлечимо больных — шанс провести последние дни жизни, не испытывая страданий. Вот только врачи не торопятся выписывать рецепты. Не найдя помощи у своего врача, люди идут искать обезболивающее сами. Одни — у перекупщиков или у родственников умерших больных, другие пытаются провезти контрабандой из-за границы, третьи вынуждены заменять наркотиками, достать которые порой оказывается проще. Как изменить ситуацию и сделать врачей союзниками пациентов в борьбе с болью? Ответы на эти и другие вопросы «Лента.ру» искала в разговоре с Нютой Федермессер, директором Московского многопрофильного центра паллиативной помощи, учредителем фонда помощи хосписам «Вера».
«Лента.ру»: Вам известно о случаях, когда людям приходилось прибегать к черному рынку или контрабанде, чтобы достать обезболивание?
Федермессер: Да, увы, в регионах это до сих пор встречается. Если посмотреть статистику потребления наркотических анальгетиков по стране, то в 2017 году 23 процента от всего объема произведенных в России опиоидных анальгетиков использованы в Москве — это самый большой процент по стране. Больше, чем в любом федеральном округе.
О чем это говорит?
Это значит, что ситуация с обезболиванием здесь намного лучше, поэтому пациентам и их близким нет нужды нарушать закон — они и так получают обезболивание.
Но за пределами МКАД все иначе?
Именно. Недавно в Центр паллиативной помощи поступил из региона пациент, усилиями своих родственников обезболенный героином. Сын рассказал, что ему намного проще добыть героин, чем морфин. И очень стыдно, конечно, что это совсем недалеко от Москвы.
Недоступность опиоидных анальгетиков приводит родственников к нарушению законодательства по обороту наркотиков. Вот в семье умирает тяжелобольной человек, остается препарат. По закону начатую упаковку нужно сдать, но родственники помнят, что достать лекарство было сложно, и они оставляют препарат себе: мало ли что. И когда у друзей или знакомых кому-то нужно обезболивание, они этот препарат передают. С точки зрения закона, это утечка в нелегальный оборот — подсудное дело. Причем они ведь не только передали, но еще и вроде как назначили, не имея знаний, медицинского образования, лицензии. Бог его знает, что произойдет, — может быть, это обезболивающее и назначать-то пациенту нельзя.
Есть еще категория — те, кто ездит лечиться за рубеж. Возвращаясь, они везут препараты для себя или для своего ребенка.
Европейские медики знают, что у нас в стране с обезболиванием непросто: они человеку, который, например, скоро будет нуждаться в паллиативной помощи, назначают нужные препараты. Но они не знают заранее, какой препарат поможет лучше, поэтому дают, допустим, три рецепта на гидроморфон, ораморф, морфин продленного действия в таблетках и запас на полгода по каждому препарату. Представляете, насколько человек привозит больше, чем ему реально нужно? И потом это остается и точно так же распространяется по знакомым.
Люди идут на это вынужденно, из-за страха остаться наедине с болью. Получается, что сейчас контроль приводит к обратному эффекту, это и нужно изменить. Медицинский легальный оборот наркотических средств составляет не более 0,04 процента от всего оборота, а регулируют его так, как будто цифры совсем другие.
Часто продают и детское обезболивающее.
Да, особенно когда речь идет о неинвазивных формах — то есть не об уколах, а, например, о пластырях или сиропах. Когда ребенок умер, осталась бутылка раствора морфина с клубничным вкусом, ты смотришь на эту бутылку и думаешь о том, что это спасение для страдающих детей. И с ней ничего не сделаешь — по идее, ее даже нельзя передать в медучреждение, чтобы она там хранилась и кому-то помогла, и вылить жаль, и дома оставить нельзя. Можно только уничтожить в присутствии комиссии с составлением акта. Но комиссии надо еще разъяснить, откуда у тебя препарат взялся. Поэтому все молчат.
А ведь этот морфин может помочь другим. Феерическое лицемерие — говорить, что все обезболены, что нам ничего не нужно. Если мы приходим в семью, где есть дети, нуждающиеся в обезболивании, там у знакомых мам через одну есть нужные им импортные препараты. А за рубеж ездили далеко не все. У этих родителей есть форумы, они общаются в чатах в интернете. До недавнего времени мне казалось, что вот я это расскажу — и все: пойдут шерстить по мамам. Нет, об этом надо говорить! Не пойдут. Потому что надо менять наркополитику. Пусть попробуют пошерстить и поотнимать морфин в сиропе, если мама легальный морфин в ампулах получить не может — ей просто его не выписывают.
А почему не выписывают?
Врачи просто не знают, как выписать, и боятся. Совсем недавно в Ивановской области, где губернатор в курсе этой проблемы, у фонда был подопечный тяжелобольной ребенок, которому был нужен морфин. Каждый раз выбивать его приходилось при поддержке замминистра здравоохранения Татьяны Яковлевой. Она звонила министру здравоохранения региона. Тот брал под козырек и звонил главврачу поликлиники. Главврач ссылался на то, что родители ребенка могут вызвать скорую, могут госпитализироваться в стационар, чтобы там дали обезболивание. Но мама не хочет в стационар! Она знает, что в стационаре нет круглосуточных посещений, ее выгонят оттуда и годовалый ребенок останется один в больнице. Мама уже обученная, она знает свои права, звонила на горячую линию фонда «Вера» или на горячую линию Росздравнадзора — она знает, что имеет право получить морфин дома.
Вот представляете: раздается звонок, главный врач приходит в ужас, потому что ему позвонил министр, в панике выписывает рецепт годовалому ребенку на морфин. Вот такое ручное управление. А пока мы в ручном режиме это решаем, у ребенка все время болит.
Но проблема вот еще в чем: дальше участковый врач должен обезболить ребенка на дому морфином. Так эта врач звонит в слезах из квартиры ребенка и говорит: «Я пришла, у меня все есть, но я не буду этого делать. Я убью ребенка. Хоть милицию вызывайте, все равно не буду». Ведь она впервые пошла выполнять такое назначение, у нее нет опыта. Она выросла в этой стране, в этом законодательстве, получила отечественное образование, и она считает, что если она даст ребенку морфин, то убьет его и сядет в тюрьму. Она расценивает это так, что ее чуть ли не эвтаназию заставляют сделать. И я ее понимаю, хотя это вопиющая неграмотность.
В итоге ребенок не получал обезболивание еще дня три, и все эти три дня главный специалист по паллиативной помощи Минздрава РФ Диана Невзорова говорила с участковым врачом по телефону, объясняла ей, что и как, по сути — образовывала ее.
Да, в итоге морфин получили, все было сделано, но в таком странном режиме. Это ненормально в стране, где живет 146 миллионов человек и 2,5 тысячи детей ежегодно нуждаются в обезболивании опиатами.
Но ведь это врачи, они обязаны помогать людям и боль тоже обязаны снимать. Чего им бояться?
Фонд «Вера» в 2017 году проводил опрос, чтобы выявить причины, которые препятствуют обезболиванию. Около 40 процентов медиков сказали, что риск уголовного преследования для них является основным барьером. И они будут тратить время и силы на то, чтобы отговаривать пациента от опиатов, даже если менее сильные препараты не помогают.
Как вообще можно отговорить человека, которому больно?
Ну, они говорят, дескать, «потерпите», «это же наркотики, сильнее ничего не будет», «рано», пугают зависимостью, преждевременной смертью.
И что, закон правда настолько жесток? Даже если врач просто выполняет свой долг?
В УК есть статья 228.2, которая по сути гласит: можно и медиков, и фармработников — то есть тех, кто в силу своей деятельности сталкивается с разными объемами опиоидных анальгетиков, — привлечь к уголовной ответственности вне зависимости от того, намеренную или ненамеренную они совершили ошибку.
И человек наказывается в любом случае: препарат попал в нелегальный оборот, или остатки препарата после инъекции слили в раковину, или если он случайно раздавит ампулу коленкой, запирая сейф. Наказывается или штрафом, или условным сроком. Но испытание все равно — горнило.
Даже наш с вами разговор, по большому счету, можно счесть нарушением закона. Я рассказываю о том, что морфин в некоторых случаях — это хорошо, и, если у вас, не дай бог, случится хирургическая операция, вы имеете право потребовать обезболивание опиоидными анальгетиками. А в ФЗ №3 «О наркотических средствах и психотропных веществах» понятия «пропаганда» и «информирование» не разведены. И если захотеть — это интервью можно расценить как пропаганду, и привлечь меня не просто к административной, а к уголовной ответственности в соответствии со статьей 46 ФЗ №3.
Как вышло с Алевтиной Хориняк, которую пытались посадить на девять лет за выписанный онкобольному рецепт…
Хориняк — случай всем известный: три года по судам. Вы представляете, сколько государственных денег ушло на то, чтобы в итоге ее оправдать, да еще и два миллиона компенсации ей выплатить? Но она такая не одна.
Но таких дел ведь ничтожно мало. В 2016 году только пять человек были осуждены по статье 228.2. Разве это не повод если не отменить, то как минимум пересмотреть ее?
Сотников, замначальника ГУНК МВД, нам говорит: «Этих дел так мало, что мы не видим смысла декриминализировать». А я отвечаю: «Этих дел, слава богу, мало, это еще одно подтверждение того, что эту статью надо убрать, потому что это малое количество дел столь резонансно, что медики вообще не идут в эту сферу работы. Даже одного случая Алевтины Хориняк хватило, чтобы в Красноярском крае резко снизилось назначение опиатов. Это дамоклов меч». У них, у МВД, понимаете, вообще обратная логика.
Хорошо, с этим разобрались. Но дел мало, преследование, в общем, не очень масштабное, а медработники иметь дело с опиатами все равно не хотят. Почему?
Могу по своему опыту сказать, что они просто не идут в эту сферу, они отказываются от работы. Найти в хоспис провизора, который будет работать с наркотиками, очень сложно. Каждый раз, когда к нам приходит новая медсестра, мы спрашиваем, есть ли у нее разрешение на работу с наркотиками. Нет. Она не хочет идти и учиться работе с наркотиками, она уже запугана. И это невероятно усложняет жизнь. Я уж не говорю о том, что сегодня медицинской сестре, чтобы получить допуск к работе с наркотиками, надо собрать справки — приходится попотеть, потому что сделать все это можно только по месту регистрации, а не жительства.
В глазах полиции пациент с болью, которому показан морфин, — это потенциальный наркоман?
Да, именно так! А врач с морфином — потенциальный наркодилер. Тот же Сотников нам на совещании рассказывал, что врач с морфином — это хуже, чем неадекватный милиционер, в руках которого пистолет. Потому что, по его мнению, морфин — это совершенное убийство. Он об этом говорил открыто, хотя это противоречит и здравому смыслу, и медицинским мировым стандартам.
Такова российская наркополитика. Я пытаюсь им объяснить, что при современных способах распространения наркоты, где спайсы и кислота покупаются через интернет, такая наркополитика в отношении медицинских опиатов бессмысленна. Зачем им в поликлинику идти, морфин подобным образом себе выискивать? Вот с этими стереотипами надо работать. Менять надо наркополитику. Хотя то, что упразднена ФСКН, — уже счастье.
Почему счастье?
Мы же страна, где есть план и отчетность. У ФСКН тоже была задача отчитаться наверх. Они о чем рапортовали? О количестве выявленных нарушений. Когда у тебя задача не только предотвратить, но и выявить, ты совершенно иначе себя ведешь: пришел в медицинское учреждение, а там вот эта сестра, которая в раковину слила остатки препарата. Ну и отлично, вот и нарушитель. Проблема сейчас в том, что ГУНК МВД, возглавляемое Андреем Храповым, — это управление, сформированное из бывших сотрудников ФСКН. С той же самой политикой. Их меньше, у них другой подход в чем-то, но в целом…
Что нужно, чтобы эту ситуацию переломить?
Нужно, чтобы весь контроль за легальным оборотом был на Росздравнадзоре, а не на МВД. Двухуровневая система контроля: сначала на ошибку в документах реагируют врачи и медицинские чиновники, а полиция подключается только в том случае, если проверка выявила, что был криминал. То есть в полицию должен попадать случай, который абсолютно точно Росздравнадзором признан нарушением оборота с последствиями, которые привели к вреду здоровью других граждан.
Плохо, когда государство создает дополнительные сложности врачам и пациентам, которым и так морально очень тяжело. Люди нуждаются не в проверках и давлении, а в утешении и поддержке, которые часто не находят нигде, даже в церкви.
А с церковью что не так?
Для меня лично это вопрос тяжелый и какой-то острый. Мы живем в стране, где христианство — ключевая религия, где концепция христианского страдания и искупления вины через него — доминирующая. В обществе с рабской психологией, в обществе, привыкшем страдать, эта концепция извращена, и это страдание видится христианами и, к сожалению, насаждается, навязывается как страдание исключительно физическое.
Понимаете, они такие же люди, как врачи, как продавцы в магазинах. Это такая армия. Там процент дураков не меньше, чем в любой другой структуре. И они во многом потворствуют вот этому средневековью, когда человек боится обратиться за помощью, если у него болит. Они навязывают эту формулу: боль — это искупление грехов, пострадайте.
Боль терпеть нельзя. Любая боль должна и может быть вылечена. Практически любую боль можно снять. Собственно, исходя из этой позиции строится подход ко всей терапии боли. Не так важно, чем человек болеет и сколь серьезно это заболевание: наличие боли — это ненормально. Особенно это ненормально, когда человек испытывает боль, находясь под медицинским контролем, в медорганизации.
Но есть ведь точка зрения, что боль — это важный сигнал, который нельзя упускать?
Совершенно верно. Когда мы здоровы и вдруг появляется боль — это сигнал, что что-то не в порядке. Но когда человек уже пришел к врачу, уже пожаловался на боль, этот сигнал становится не нужен. После постановки диагноза боль снижает эффективность любой терапии, потому что человек тратит силы на борьбу со своими болевыми ощущениями.
А как снимать боль — постоянными уколами?
Далеко не всегда. Само по себе обезболивание — это терапия, направленная на уничтожение боли. Она не должна быть болезненной. То есть оптимальное обезболивание должно проводиться неинвазивными методами (пластыри, сиропы, таблетки), не уколами. Я сама боюсь уколов. И для меня это серьезный выбор: если у меня болит и, чтобы избавиться от боли, нужен укол, то я, скорее всего, потерплю боль, чем боль плюс укол, хотя мне после этого станет легче. У всех свои тараканы.
Это так же ужасно, как и формулировка, что дети страдают за грехи родителей. Когда у мамы больной ребенок, а священнослужитель говорит ей: «Аборты делала? Ну вот, а что ты хотела». Да, у нас один раз патриарх Кирилл сказал, что те священники, которые произносят такое, не должны работать в церкви. Но, однократно выступив на эту тему, ситуацию не изменишь, потому что священников десятки, а может, и сотни тысяч на всю страну и не факт, что они вообще это услышали.
После гибели контр-адмирала Апанасенко, который застрелился из-за невозможности достать обезболивающее, много говорили о том, что оборот будет упрощен. Это обещание сдержали?
Частично. После этих событий и благодаря закону 501, который Николай Герасименко инициировал в Думе, правила упрощены в поликлинической сфере — когда человеку нужно пойти и получить препарат или рецепт. Внутри стационарной медицинской организации ничего не поменялось, к сожалению. И по-прежнему для врачей это все очень сложно. Вот у нас в процедурном кабинете сидит медсестра, у которой огромные стопки журналов. И в таком учреждении, как хоспис, рассчитанном всего лишь на 30 коек, нужна отдельная человеческая единица, которая целыми днями только заполняет эти журналы. С медицинским образованием сотрудник, между прочим. А вот представьте, что у меня в Центре паллиативной помощи 200 пациентов, из которых 112 на опиоидных анальгетиках. Но такая медсестра у меня тоже всего одна. Какой шанс, что она ни разу не ошибется? А привлечь к суду можно за любую ошибку, которая повлекла утрату.
Но для пациентов все-таки что-то изменилось?
Да, много что. Изменился срок действия рецепта: он стал не 5, а 15 дней. Это значит, что на длинные праздники можно человека полностью снабдить препаратами. Кроме того, пациенту теперь не нужно сдавать использованные ампулы и упаковки от пластыря для получения следующей упаковки наркотических обезболивающих препаратов. Фонд «Вера» у себя публиковал последовательную инструкцию для пациентов и их близких обо всех изменениях. Там есть и все важные телефоны.
А еще теперь — и это одно из ключевых изменений — каждый стационар, выписывая пациента домой, имеет право дать ему препараты на руки, домой, на срок до пяти дней.
А их дают?
Очень мало где.
То есть существует норма, по которой нужно выдавать обезболивающее на дом, но его не дают? В чем логика?
В клиниках даже нет нужного препарата, они его не закупают и не дают. Эта проблема тоже связана с методикой расчета потребности, в которой под выдачу пациенту на дом ничего не заложено. И медики просто говорят: «Вы понимаете, если мы дадим кому-то домой, то нам просто не хватит кому-то в стационаре». Потому что неверный подход.
Вы наверняка слышали еще один аргумент против опиоидных препаратов. Говорят, что человек не может принимать адекватные решения…
Человек уже не сможет никакое нотариальное заявление подписать, если он получает морфин. Понимаете, что это значит? Со всеми квартирами…
Дикому количеству наших пациентов, которые хотят написать завещание и зафиксировать все это официально в конце жизни, просто отказывают. А когда больно — без морфина подпишешь как миленький все, что угодно. Как под пыткой.
У меня вот очень низкий болевой порог: не так давно я с панкреатитом лежала в больнице, и это было просто адски больно. И я совершенно точно знаю, что я была вообще неадекватна, пока меня не обезболили. Просто физически не слышала врача. Как только мне прилепили пластырь обезболивающий, вкололи морфин, я через несколько минут начала затихать, уснула и проснулась в относительно нормальном состоянии. Вот тогда я была адекватна абсолютно, у меня не было ни мутной головы, ничего такого. Позвонила детям, узнала, как они. С точки зрения законодательства нашего, я в этой ситуации не могла написать завещание, принять решение, подписать, как руководитель медицинской организации, какой-то документ финансовый. Недействительна моя подпись в эти дни — я была на опиатах, понимаете?
У нас получается, что человек, скрипящий зубами от боли, более адекватен, чем обезболенный.
Да, и это абсолютнейший бред.
Но я так понимаю, что в мире обезболивание — это не препятствие для принятия решений?
Совершенно верно. Адекватность человека оценивают врач и нотариус. Точно так же, как и в тот период, когда он не получает опиаты. Ответами на вопросы. Одинаковым ответом на один и тот же вопрос. А представляете, если человек получает опиоидные анальгетики, а мы его снимем с морфина на три дня, допустим, чтобы он мог составить завещание или принять другие решения…
А насколько сильным должен быть препарат? Нет ли опасности, что пациент получит слишком сильный анальгетик? Может, совсем уж «опасные» препараты давать только умирающим, которые испытывают страшные предсмертные муки?
Тут важно понимать, что опиоидные анальгетики (как раз самые сильные и опасные, с точки зрения МВД) требуются не только в конце жизни, на этапе, когда человеку нужно снять боль, не думая о последствиях. Назначение таких препаратов после операций или тяжелых травм — это медицинский стандарт ВОЗ. «Сильные» и «опасные» анальгетики, которые называются наркотическими, в мире выписывают и при остром панкреатите, и при мочекаменной болезни, и при сильных ожогах. Повторяю, это не исключительный случай, не из ряда вон выходящее событие, это — стандарт.
У нас в стране, к сожалению, такого стандарта нет, и качественное обезболивание можно получить или в платной клинике, или… по блату, если называть вещи своими именами. Многие главврачи ведущих частных и государственных клиник, которые считаются лучшими, говорили мне, что таких препаратов у них просто нет. А есть у них, например, промедол — препарат высокотоксичный, его можно применять максимум сутки. А ведь необходимых обезболивающих препаратов нет просто потому, что нет понимания о целесообразности закупки. Потому что препараты эти стоят довольно дешево. Но наши пациенты на боль не жалуются, готовы терпеть, поэтому зачем покупать?
Впрочем, есть позитивные изменения: недавно упростили оборот трамадола — слабого опиата, и еще одного сильного — фентанила. Это синтетический опиат в форме пластыря, который наклеивается на кожу, и трое суток с ним можно жить дальше. Вот в отношении трамадола и трансдермального фентанила, который наркозависимым неинтересен, правила были упрощены. Они выписываются на другом рецепте, их проще списывать, меньше документооборот.
То есть все хорошо?
Такая палка о двух концах получилась. Упростив правила выписки в одной части и оставив как было в другой, государство вынудило медиков пренебрегать рекомендациями к назначению некоторых опиатов: человеку очевидно нужен морфин, а ему выписывают трамадол. Например, людям старше 65 лет вообще нельзя назначать трамадол — его побочные эффекты выше, чем обезболивающее действие. А фентанил нельзя тем, у кого температура тела выше 37,2, он тут же отдает все действующее вещество разом, за полчаса. Получается серьезная передозировка. Фентанил часто назначают онкобольным на дому на последнем этапе. Но тем, кто очень истощен и обезвожен, как многие онкологические пациенты, его просто нельзя назначать, потому что для того, чтобы он в правильном объеме попадал в кровь, нужен нормальный объем подкожной жировой клетчатки.
Но в Москве все хорошо?
В Москве самая лучшая в стране ситуация с обезболиванием. Например, за два дня до Нового года были собраны все столичные главврачи — и поликлиник, и больниц. Им было жестко сказано, что, если любой вопрос обезболивания не решается в течение двух часов, за этим грядут последствия вплоть до потери должности. То есть вообще не должно быть ситуации в Москве, что человек не обезболен. И я второй год живу без экстренных звонков по Москве, представляете? То есть такие звонки могут касаться иногороднего, оказавшегося в городе, с этим еще есть определенные сложности. Но при этом даже в Москве травмпункты, например, не оснащены ни лицензией на оборот наркотиков, ни опиоидными анальгетиками. То есть сложный перелом человеку не обезболят, пока он не окажется в стационаре.
А когда человек, которому больно, приходит в поликлинику, ему сложно получить рецепт?
Непросто. Это проблема отсутствия навыка у врачей. Когда мы с вами приходим в поликлинику, есть ряд вопросов, которые нам обязательно зададут: про температуру, давление. Даже раздражаешься: пришел по конкретной проблеме, зачем вот это все? А вопрос: «У вас что-нибудь болит? А как болит?» — просто не умеют задавать. Фонд «Вера» договорился с московским департаментом здравоохранения о подготовке памятки по обезболиванию, и эта памятка двухкомпонентная — одна для пациента, вторая для врача, расширенная.
Пациента тоже нужно научить, что по десятибалльной шкале «0» — это не маленькая боль, а когда вообще не болит, а «10» — это такая боль, которую человек вообще не может вообразить, как не болело никогда в жизни и никогда в принципе болеть не должно. Это адский ад.
Давайте напоследок о средствах. Их хватает?
Дело не в средствах. Средства на препараты есть! Но обезболены не все. В России ежегодно нуждаются в обезболивании, по разным подсчетам, от 400 тысяч до 800 тысяч человек, а получают только 30 тысяч.
Откуда берется эти данные — 800 тысяч?
Сложением. Смотрим на смертность и заболеваемость по МКБ-10 (Десятый пересмотр Международной классификации болезней) и видим, что по онкологии статистика такая, по ВИЧ — такая, туберкулез — третья, деменция — четвертая. Международный опыт и доказательная медицина говорят, что 80 процентов умерших от рака, 50 процентов умерших от СПИДа, 34 процента умерших от Альцгеймера и 37 процентов — от паркинсонизма, нуждаются в опиатах. Мы также используем методику расчета ВОЗ — курс от одного до трех месяцев перед смертью.
Получается, что имеет место проблема с производством, верно?
Не совсем. Есть Московский эндокринный завод — это монополист, который производит опиоидные анальгетики на государственные средства. Регионы страны рассчитывают, сколько опиатов им понадобится на следующий год, и заказывают заводу это количество. Расчет ведется по нескольким параметрам: потребление прошедшего периода, смертность и заболеваемость. Проблема в чем: больницы и поликлиники на основании международных методик расчета назначают меньше препаратов, чем было заказано. Это значит, что каждый раз есть остаток неиспользованных опиатов и каждый раз регион заказывает больше, чем «съедает». Получается, что все время как будто есть неиспользованные, «лишние» препараты, хотя удовлетворенность региона в обезболивании по факту может оставаться ниже 30 процентов.
Остатки препаратов завод уничтожает за государственный же счет, и это тоже гигантская бесполезная трата бюджетных средств. То есть на самом деле не производить надо больше, а назначать. И тут мы возвращаемся к тому, что врачи не знают, не умеют, боятся, родственники боятся, пациенты боятся — все эти причины вместе. Отсутствие грамотной наркополитики, которая разводила бы правила в отношении легального и нелегального оборота.
Это комплексная проблема. Чтобы решить ее, нужно внести изменения в законодательство, в Уголовный кодекс, обучить медиков, информировать общественность и врачебное сообщество, и да — разрабатывать и производить дополнительные неинвазивные препараты, неинтересные наркозависимым, которые позволят упростить правила оборота.
И только тогда нам всем будет не страшно. Врачам — не страшно выписывать опиаты и лечить боль. Каждому, кто столкнется с болью, не страшно будет болеть, потому что его обезболят.
Горячая линия Росздравнадзора по обезболиванию: 8 800 500-18-35
Горячая линия помощи неизлечимо больным людям: 8 800 700-84-36
«На глазах умирает единственный сын, а мне говорят смириться»
Фото: Валерий Шарифулин / ТАСС
Заболеть россияне боятся даже больше, чем умереть. По крайней мере такие результаты показывают соцопросы. При этом статистика показывает, что, к примеру, число смертей от рака, который диагностировали уже во время вскрытия, действительно очень велико. Как говорят эксперты и родные заболевших, случается так, что человек до последнего не идет к врачу или идет, но все равно не понимает всю серьезность своего положения. Либо понимает, но скрывает диагноз от семьи. На это накладывается проблема маршрутизации пациентов между больницами и банальное нежелание врачей связываться со сложными случаями, из-за чего уходит драгоценное в таких случаях время. Какими качествами и ресурсами нужно обладать, чтобы лечиться и выжить в России, — в материале «Ленты.ру».
История одного рака
Жительнице поселка Урдома Архангельской области Ирине Сергеевне Ш. (имена героев изменены) в конце октября исполнилось 74 года. В день рождения она почувствовала себя плохо — живот крутило так, что ждать врачей можно было только в скрюченном состоянии. Скорая вначале увезла ее в местную больницу. Там действует терапевтический стационар на несколько коек, но ни оборудования, ни специалистов для экстренной помощи нет.
Поскольку боль нарастала, врач порекомендовал срочно доставить пациентку в соседний городок Коряжму. До него — всего 116 километров. Но по размытой дождями насыпной трассе, испещренной ямами, дорога занимает несколько часов. На месте рентген показал, что причина боли — опухоль, которая перекрыла кишечник. Часть органа с безобразными наростами была экстренно удалена.
— Где вы раньше были? — удивлялся после операции хирург, беседуя с родственниками. — Почему ничего не делали, не обследовались? Такое бессимптомно протекать не могло.
Оно и не протекало. Выяснилось, что почти весь год Ирина Сергеевна регулярно, как на работу, ходила в поликлинику. Набор жалоб у нее был стандартный: общее плохое самочувствие, боли в желудке, тошнота, рвота и прочее. Все, что рекомендовали врачи, она, бывший педагог, ответственно выполняла, все назначенные исследования проходила — то есть была образцовым пациентом.
При этом надо понимать, что сдать анализы в городе и в деревне — это совершенно разные вещи. В шаговой доступности в Урдоме — только кровь и моча. А все, что посерьезнее, — в двух часах езды на электричке. Расписание пригородных поездов ограниченное: один рейс утром и один вечером. Чтобы лишний раз не трепать нервы ни себе, ни больнице, охотясь за направлениями и талонами, Ирина Сергеевна предпочитала за все платить.
В феврале ее муж Иван Алексеевич прочитал в местной районной газете объявление: больница Сыктывкара приглашала всех желающих госпитализироваться к ним для полной медицинской диагностики. Бесплатно, в рамках ОМС. Сыктывкар — столица соседнего с Архангельской областью региона — республики Коми, от Урдомы — шесть часов на поезде. Но Ирина Сергеевна поехала: это удобнее да и дешевле, чем постоянно мотаться на электричках в «приписанную» амбулаторию.
За неделю ей провели, как модно сейчас говорить, «диагностический чек-ап». Обнаружили «объемистое образование» в брюшной полости. Дали направление на биопсию с предварительным диагнозом — рак сигмовидной кишки. Результаты исследования обещали сообщить по телефону, поскольку к моменту его готовности пациентка должна была уже быть дома.
— Она потом звонила в больницу, — рассказывает Иван Алексеевич. — Там сказали, что все у нее нормально, онкология не подтвердилась. Ей так и сказали: все у вас хорошо. Она и успокоилась вроде как… Родным ни на что не жаловалась. В больницу ходила. Там пытались лечить то поджелудочную, то гастрит, то щитовидку, то боролись с высоким давлением, потому что пациентка все лето на огороде пахала: картошка, огурцы, помидоры, морковь, цветы, внуки. А еще частный дом — он, хоть и благоустроенный, требует постоянного внимания.
Позже, когда Ирина Сергеевна экстренно попала в больницу, родственники запросили в Сыктывкаре электронную копию результатов биопсии. Онкологию хоть и не нашли, но диагностировали «полип с абсцессом». Проктологи такие наросты рекомендуют немедленно удалять — есть опасность, что со временем они могут стать злокачественными. Но это известно в основном врачам. Для пациентов слово «полип» — безобидное, синоним банальной бородавки.
Теоретически онкологическая система помощи разработана в каждом регионе. Кроме непосредственно мероприятий по лечению, она должна предполагать маршрутизацию пациентов, у которых подозревают онкологию. На бумаге это действительно существует. В реальности система дает сбой. Например, как в случае с Ириной Сергеевной: результаты исследования из Сыктывкара по идее должны были поступить в ее поликлинику по месту жительства. Участковый врач должен был отправить ее на консультацию к онкологу, онколог должен был… и прочее, прочее, прочее. Все эти «должен был», наверное, работают, но в каком-то идеальном мире.
Что-то идет не так
Как свидетельствует официальная статистика, сбои в системе — не редкость. В докладе Минздрава о состоянии онкологической помощи в России в 2018 году сообщается, что от злокачественных опухолей умерли 28 300 россиян, не стоявших на учете в онкодиспансерах. Из них в 27 975 случаях диагноз «рак» поставил патологоанатом при вскрытии. Всего в 2018 году было выявлено 624 709 новых случаев рака. Почти у каждого пятого пациента (18 процентов) онкологию обнаружили уже в терминальной стадии.
Служба помощи онкобольным «Ясное утро» круглосуточно и бесплатно принимает звонки от онкопациентов со всей России. Изначально подразумевается, что помощь — психологическая, на самом деле приходится помогать разруливать все проблемы, с которыми сталкиваются новобранцы «ракового корпуса».
К психологическим вопросам можно отнести только 45 процентов звонков (как принять диагноз, как сообщить близким и коллегам), все остальное — юридические и информационно-логистические сведения (какое лечение положено, какие обследования нужно сделать и прочее). Ольга Гольдман, руководитель «Ясного утра», говорит, что им специально пришлось организовать юридический отдел, чтобы качественно помогать пациентам.
— Мы делали исследование и выяснили, что в среднем люди до полугода бродят по врачам, чтобы им поставили диагноз, — рассказывает она. — Я знаю, что в Москве и Питере над этим работают, и там постепенно меняется ситуация. А в регионах все идет как обычно. «Живот болит? Ну, анальгин выпейте или но-шпу». Все! Настороженность врачей первичного звена как была низкой, так и осталась. Я слышу, что в последнее время об этом много говорят, Минздрав как-то пытается стимулировать изменения. Но страна у нас большая, людей много, а врачей — мало. Выявляемость все равно продолжает отставать от европейских цифр. Если экстраполировать международные данные, то в России онкобольных должно быть реально в два раза больше. А у нас мало того, что мы их поздно находим, так еще часто система начинает их видеть уже на последних стадиях болезни.
По словам Гольдман, одна из проблем — отсутствие маршрутизации, которая была бы понятна пациенту. Номинально вроде все есть — на бумаге все пути, возможности расписаны, а в реальности — никто ничего не знает. Учреждения, где бывает пациент, часто между собой не общаются, историю болезни и анализы либо вовсе не передают, либо могут все это потерять. Списков учреждений, где можно было бы пройти дальнейшее лечение, нет. Если человек сам где-то что-то узнает и будет настаивать направить его именно туда — возможно, медучреждение с этим согласится. Нет — добро пожаловать по месту жительства, в соседнюю больницу, где один онколог на 500 пациентов.
— Система официально действует, но все рассыпается на стадии коммуникации с пациентом, — продолжает Гольдман. — Часто больной даже не понимает, что ему врач сказал. Или думает, что все понимает, а на самом деле — нет. А переспросить уже не у кого, потому что до врача нужно 200 километров на перекладных добираться в одну сторону. Все на таких как бы мелочах строится, но именно из-за таких мелочей у нас половина населения мрет.
Вам не срочно
В начале октября жительница Кургана Любовь Михайлова записала видеообращение к президенту Владимиру Путину. У ее 18-летнего сына Артемия — опухоль головного мозга. Как рассказывает мать, до июня 2019 года юноша считался практически здоровым. Летом начал жаловаться на утомляемость. Поначалу этому значения не придавали — а кто сегодня не устает? Потом у него начались головокружения, двоение в глазах. В июле в головном мозге обнаружили опухоль.
— Нейрохирург в Кургане мне объяснил, что опухоль находится в таком месте, что оперировать довольно опасно. Нужно делать биопсию, чтобы уточнить диагноз, и впоследствии лечением должны заниматься онкологи, — говорит Любовь.
Для дальнейшей консультации их с сыном отправили в Центр нейрохирургии в Тюмень (два часа на поезде от Кургана) — там она оказалась 8 августа. В Тюмени нейрохирурги согласились с выводами курганских коллег — оперировать рискованно, лучше сделать биопсию. Михайловой объяснили, что в их случае биопсия головного мозга — высокотехнологичная операция. И отправили ее снова в Курган — оформлять по месту прописки государственную квоту. Уже 9 августа, то есть на следующий день после приезда из Тюмени, Михайлова отнесла документы в департамент здравоохранения Кургана. Квота была готова 28 августа, Тюмень пригласила их на госпитализацию только 24 сентября.
— Я звонила в Тюмень заведующему отделением, куда нас направляли, и спрашивала, нет ли возможности госпитализацию ускорить, — говорит Любовь. — Объясняла, что сыну с каждым днем все хуже и хуже. Мы ведь после обнаружения опухоли третий месяц ждем лечения. А без биопсии и точного диагноза терапию не назначают. У Артемия за это время все симптомы, которые изначально едва угадывались, спрогрессировали: правосторонний парез, головокружение, шаткость. Но мне сказали, что ситуация не срочная, а если нам уж очень надо, делайте эту процедуру у себя в Кургане.
В конце сентября Михайловы наконец прибыли в Тюмень. Там у Артемия взяли все анализы, которые обычно берут при поступлении в стационар, а также оперативно сделали КТ и МРТ. По итогам сказали, что ситуация у молодого человека критичная, биопсия ему уже не показана.
— То есть мне открытым текстом сказали, чтобы я смирилась и смотрела, как у меня на глазах умирает единственный сын, — плачет Любовь. — Умирает по их вине, потому что затянули до такой степени… Нас практически выгнали оттуда. Порекомендовали обратиться в Санкт-Петербургский центр радиологии. Но для этого нам нужно снова ехать в Курган и оформлять квоту.
Пуговицы в порядке, какие претензии к карману?
— Ситуация в регионах, к сожалению, далека от той, когда пациент получат диагноз, и дальше у него все катится как по накатанной колее, — объясняет онкопсихолог Ольга Гольдман. — Или самому пациенту, или его родственнику постоянно нужно держать руку на пульсе, все координировать. Где обнаружится слабое звено — не предсказать. Ситуация в регионах примерно такая, как в юмореске Райкина: «Пуговицы в порядке, какие претензии к карману?» То есть у пациента лечение должно быть комплексным, а на деле получается, что хирурги говорят одно, химиотерапевты — другое, а амбулатория и стационар вообще между собой не общаются.
Как поясняет Гольдман, в Москве федеральные онкологические учреждения выписывают современные схемы лечения. Пациент возвращается домой (химиотерапия делается обычно по месту регистрации), а ему говорят: вас в списках на лекарства нет, приходите через полгодика. Либо лечат не тем, что требуется в конкретном случае, а тем, что есть в наличии. По сути занимаются имитацией помощи.
— Система планирования расходов на лечение практически во всех регионах отталкивается от той информации, что у них была в прошлом году — то есть покупают примерно столько же препаратов, сколько раньше, — добавляет собеседница «Ленты.ру». — Когда появляются новые пациенты, им очень сложно встраиваться. Если заболели в начале года, то нужно с боями прорываться к лечению. Успех лечения сегодня — это лотерея. Все очень сильно зависит от того, где человек лечится, где живет. А еще, конечно, от способности самого больного и его родственников к мобилизации. У нас даже есть кампания «Соберись и борись!».
Гольдман объясняет, что из-за этого лозунга они с коллегами сломали немало копий, потому что он «не очень психологичен». Не все люди могут встать, пойти и делать. Для некоторых это вообще неактуально.
— Наша позиция такая: пациент в России должен обладать большим здоровьем, чтобы лечиться, — делает вывод психолог. — У грамотного и настойчивого пациента шансов победить больше. За себя и близких реально нужно бороться. Система рассинхронизирована. Практически все нужно строить с нуля. Не знаю, когда это произойдет. Надеюсь, что при нашей жизни.
Миллиона хватит
Почти год назад в некоммерческом Фонде профилактики рака появился новый проект — «Просто спросить». Это справочный сервис для тех, кто столкнулся с онкологией. Финансируется за счет благотворительных взносов. На портале можно задать любой вопрос, заполнив специальную форму. Диагноз по интернету ставить не будут, но посоветуют, как поступить конкретному человеку в конкретной ситуации. Если необходимо — изучат медицинские документы. Порекомендуют, к какому специалисту лучше всего обратиться именно с этой проблемой, можно ли лечиться на месте или лучше куда-то поехать. Речь не о загранице, а о российских городах.
По словам исполнительного директора Фонда профилактики рака Ильи Фоминцева, в среднем ежедневно консультантам сервиса поступает 50 запросов.
— Мы сейчас работаем над созданием базы данных, — пояснил он «Ленте.ру». — Будем туда укладывать все, что может относиться к качеству лечения онкологии. Все данные у нас есть — ежедневно в сервис поступают десятки медицинских выписок с самых разных регионов страны. Врачи-эксперты, которые отвечают на вопросы пациентов, делают пометки в рекомендациях: на каком основании приняты решения о назначенном лечении, насколько они обоснованны. База данных будет привязана к конкретному доктору и клинике. Я пока не могу сказать конкретно в цифрах, сколько именно ошибок и каких, но по ощущениям — очень много. В основном они касаются тактики лечения.
Фоминцев говорит, что когда накопится достаточный массив информации, эти сведения сделают открытыми для пациентов. При желании человек сможет вбить в соответствующую графу два параметра — локализацию опухоли и свой регион — и система выдаст ему список врачей и учреждений, в которые «не страшно» попадать.
— Мы в Фонде очень много ездили по стране и примерно представляем, где и что происходит. Возможно, представляем даже лучше чиновников, — продолжает Фоминцев. — Объективных данных о качестве проведенных хирургических операций, выживаемости после химиотерапии нет. Не то чтобы они были закрыты или засекречены — их толком не собирают. Исследовать эти сведения довольно сложно, так как слишком много субъективизма, политики во всем этом. Врачи обычно объединяются в группы по интересам и действуют как в басне: кукушка хвалит петуха за то, что хвалит он кукушку. А пациент ведь, когда ему ставят такой диагноз, мечется везде, ищет, спрашивает. Можно попасть в такой круг, где вроде бы все врачи хорошие, все дают друг другу отличные рекомендации, а на самом деле это просто пузырь социальных связей.
— Где гарантия, что вы тоже не отправите больного в такой пузырь? — закономерно сомневаюсь я.
— Я понимаю, что все может выглядеть эфемерно. Но гарантия — это наша репутация. И мы к вопросу рекомендаций подходим просто. Как я лично выбираю, к какому доктору отправить родственника или знакомого? Если я ищу хирурга-онколога, допустим, то я хочу, чтобы он работал в центре, где хорошо поставлены процессы: есть оборудование, оно совпадает с компетенциями врача. Часто бывает все же наоборот: клиника напичкана техникой, но пользоваться ею не умеют. Ну и важно, как врач ведет себя по отношению к пациентам, не вымогает ли «конверты». Эта инсайдерская информация всем внутри профессии более-менее известна.
О «проверенных» местах в Фонде профилактики рака говорят осторожно: в основном Москва и Питер, да и там «есть похуже и есть получше». В регионах, за редким исключением, все печально. Тем не менее и там есть врачи, которые не уступают по уровню подготовки и знаний столичным. «Но это все штучно. Например, наши эксперты заметили, что в Самаре появился доктор, который стабильно принимает грамотные решения».
— Реально ли бесплатно лечиться и выздороветь? — интересуюсь напоследок.
— В принципе, бесплатно вы всегда можете получить лечение. Вопрос только в том, насколько вас удовлетворит его качество. С точки зрения врача, есть большая разница — лечиться в федеральном центре и в каком-то отдаленном региональном, где и оборудования нет нормального, и квалификация специалистов вызывает вопросы. А протоколы лечения, конечно, одинаково написаны что для Москвы, что для Урюпинска. Только вот разница в лечении — фатальная. И качество диагностики — абсолютно другое. То есть высока вероятность, что вас вообще станут лечить неправильно и не от того, что нужно. Такая вероятность есть и в федеральном центре, но она гораздо ниже. Однако чтобы поехать в федеральный центр, нужны деньги — хотя бы на дорогу, на жилье и прочее. Даже если вы лечитесь там по квоте, скорее всего какие-то расходы все равно будут. Так что нужно иметь финансовую подушку безопасности.
— Сколько?
— Думаю, миллиона рублей за глаза хватит. Необязательно вы все их потратите на лечение.
— Получается, бедным лечение недоступно?
— В этом случае пациента нужно за руку везде водить и знать, куда точно нужно обращаться. Сервис «Просто спросить» сильно сокращает расходы, сохраняя качество лечения. Мы стараемся отправлять туда, где не обдирают.
Это не конец
Автор голосового письма в Кремль Любовь Михайлова в департаменте здравоохранения Кургана получила направление для выполнения биопсии головного мозга сыну. Его назначили в клинике Новосибирска. По идее, Михайловы уже должны были там находиться, но у пациента начались осложнения — пневмония. Юноша почти не ходит, с трудом передвигается от кровати до туалета.
Из Тюменского центра нейрохирургии Михайловым пришел ответ, что все делалось в соответствии с нормативами, известий об ухудшении здоровья пациента у них не было. А отправили его домой потому, что детальное обследование на месте показало: «риск возможных послеоперационных осложнений превышает риски естественного течения заболевания». «О какой доступной медицине вы говорите? — горько усмехается Михайлова. — Диагноз поставили еще в июле, а сейчас — ноябрь. И у всех — все нормально. И совесть, что фактически погубили моего сына, никого не мучает».
В Урдоме Ирина Сергеевна Ш. вернулась домой из больницы. После резекции кишечника ходит с трудом. У родственников была безумная надежда, что хирургам удалось удалить всю опухоль вместе с пораженной частью кишечника. В день выписки пришло гистологическое заключение: канцероматоз брюшной полости, метастазы в соседние органы, четвертая стадия. Местные врачи на вопросы о дальнейшем лечении отводят глаза и отвечают, что она теперь уже «не их профиль». По прогнозам, Ирине Сергеевне совсем скоро могут понадобиться наркотические обезболивающие. За направлением и рецептом — к онкологу. Ближайший доступный врач, курирующий их район, — в Архангельске. По «северным» меркам совсем близко — всего-то четырнадцать часов на поезде.
«Человек простой: если умрет, так и умрет; если выздоровеет, то и так выздоровеет». Это цитата из знаменитой гоголевской комедии «Ревизор». С тех пор прошло почти 200 лет.