Ремонт стиральных машин на дому.
Ремонт посудомоечных машин Люберцы, Москва, Котельники, Жулебино, Дзержинский, Лыткарино, Реутов, Жуковский, Железнодорожный. Раменское. 8-917-545-14-12. 8-925-233-08-29.
В апреле старшеклассник из Самарской области стал инициатором всероссийской акции против школьных поборов. Идея возникла после продолжительного конфликта с классным руководителем и директором: юноша отказывался сдавать деньги на охрану и уборку школы, навлекая на себя учительский гнев. Видеозаписи, на которых преподаватели грубят ученику и унижают его за «долги», попали на YouTube и привлекли внимание региональной прокуратуры и департамента образования. Добровольно-принудительные сборы на различные нужды в последние годы стали обычной практикой в российских школах. «Лента.ру» разбиралась, как ученики и их родители пытаются противостоять поборам и как поступают с теми, кто отказывается платить.
Конфликт между десятиклассником и администрацией школы города Жигулевска начался еще в сентябре. С каждого ученика собирали по 75 рублей ежемесячно, чтобы покрыть расходы на оплату труда уборщицы. Казалось бы, сумма небольшая, но если умножить ее на примерное число учащихся, получается до 50 тысяч рублей в месяц. Школьник настаивал, что администрация должна отчитываться о дополнительных тратах платежными квитанциями. Учителя парировали, что мальчик «обязан платить», а в противном случае должен приносить из дому тряпку и мыть пол.
Школьника возмутил не столько сам факт сбора денег, сколько настойчивость и грубость, с которой их требовали. «Я отказался платить из-за того, что классный руководитель в приказном тоне требовала деньги, — пояснил он. — Каждый месяц она зачитывала сумму «долга» и отчитывала меня перед всем классом, обзывала дебилом. Дальше был разговор с директором, в котором она сыплет оскорблениями, говорит, что я опозорил своих родителей. Разговор был под запись, я выложил его на YouTube и обратился в прокуратуру».
Ученик собрал подписи одноклассников против поборов. Учителя трактовали этот поступок как предательство и начали открыто травить весь класс. Прокуратуру происходящее в школе заинтересовало, началась проверка. В отношении директора Ирины Русских уже возбуждено административное дело, решается вопрос о возбуждении уголовного.
«Ролики с классным руководителем и директором начали вирусно распространяться по сети, — рассказывает Андрей. — Мне писали другие школьники, которых так же прессуют на тему денег. Одного парня, например, заставляли ходить на дополнительные занятия — якобы добровольно, но отказаться нельзя. Стоимость — 900 рублей в неделю. Мы рассказали ему, как писать заявление в прокуратуру, и теперь этот факт проверяют. Во многих школах деньги собирают на учебники, охрану, звуковое оборудование, в фонд класса, хотя все это незаконно».
Вместе с единомышленниками Андрей записал видеоролик, в котором призывает других школьников последовать его примеру и не платить за дополнительные услуги в школе. «Мы не предлагаем тебе выходить на митинги, чтобы отстаивать свои права. У нас есть идея получше: мы объявляем всероссийский бойкот школьным поборам», — говорят участники акции.
Видео: Бойкот Поборам / YouTube
Впрочем, идея борьбы с незаконными сборами в школах родилась давно и принадлежит родителям школьников. Уборка, охрана, новая мебель, учебники, рабочие тетради — далеко не полный список трат на нужды учебного заведения, которые покрываются из их кармана. Из-за недовольства постоянными дополнительными сборами группа инициативных родителей создала движение «Нет поборам», цель которого — помогать другим бороться с этим явлением.
Школьная администрация чаще всего прикрывается нехваткой финансирования, утверждают активисты. Государство — то есть региональный департамент образования — недоплачивает школе, и администрация покрывает недостачу за счет родителей.
«Директорам проще собрать с учеников, чем обивать пороги чиновников, выпрашивая средства для школы. Хотя именно это — прямая обязанность руководства. Директор в школе нужен не только для того, чтобы отчитывать за плохое поведение, — поясняет активист движения Кирилл Ишутин. — Но деньги, которые проходят через конверты, — по сути та же взятка. Как и куда они уходят — непонятно. Пожертвования должны быть, во-первых, добровольными, а во-вторых, идти через счет школы».
Несмотря на то что поодиночке каждый родитель не согласен со сложившейся системой, именно отсутствие коллективного возмущения позволяет практике школьных поборов существовать десятилетиями. По большей части тут срабатывает коллективное чувство: «Все платят — и я заплачу». Родители, как правило, думают, что это в порядке вещей. Более того, они опасаются, что отказ негативно скажется на успеваемости ребенка и его отношениях с учителями. Такого «уклониста» могут сделать объектом травли. Родители восстают лишь в случае очевидных перегибов: или слишком много просят, или слишком часто.
Выход из ситуации, по словам Ишутина, простой: объединяться и писать в прокуратуру. «Давление происходит ровно до тех пор, пока не погрозили пальчиком сверху. Директора школ и начальники департаментов чувствуют себя хозяевами ситуации, пока все тихо. Как только дело получает огласку, они идут на попятную. Приходится холить и лелеять ребенка, которого еще вчера перед всем классом отчитывали и унижали. Проблема решается, если начать действовать», — резюмирует он.
Представители родительских комитетов уверены, что ответственность за происходящее должна лежать не на директоре школы или учителях, а на чиновниках, которые занимаются распределением бюджетных средств.
«Как правило, директор оказывается в такой ситуации крайним. Его можно в 24 часа уволить за то, что он не исполняет указаний департамента, — поясняет сопредседатель Петербургского родительского комитета (ПРК) Михаил Богданов. — Деньги, выделенные на школу, ему не принадлежат — они распределяются чиновниками. У них могут быть свои цели, в том числе политические, на которые тратится больше средств. Директора понуждают порой собирать с родителей, а те, в свою очередь, либо скидываются, либо бегут жаловаться в прокуратуру, в то время как источником проблемы являются местные чиновники».
По словам Богданова, в крупных городах в последние годы ситуация со школьными поборами несколько улучшилась, чего не скажешь о регионах. Он отмечает, что дополнительные сборы с родителей — пережиток 1990-х годов, в советские годы подобных практик не существовало. «В 1990-е бюджеты начали превращать в лоскутное одеяло, из которого каждый пытался урвать кусок. Денег стало меньше, и государство начало перекладывать свои социальные обязательства на население», — объясняет он.
Корень проблемы, по мнению сопредседателя ПРК, — в отсутствии комплексной образовательной стратегии. Разбалансировка системы в целом ведет к тому, что денег постоянно не хватает то на рабочие тетради, то на учебники, то на ремонт. В то же время выделяются огромные средства на закупку интерактивных досок, принтеров для контрольных материалов ЕГЭ и другой техники, которая практически не используется.
«Ко всему, что делает Рособрнадзор, очень много вопросов: они ведут слишком бурную деятельность, которая никак не влияет на качество образования. Учебников безумное количество, программа постоянно меняется — очевидно, выгодно это скорее составителям и издательствам. Учителю и директору достается только головная боль», — заключил Богданов.
Согласно данным Росстата, реальные доходы россиян в сентябре снизились на 1,5 процента. Месяцем раньше они упали еще на 0,9 процента. Сейчас в стране за чертой бедности — 20 миллионов человек. Многим удается сводить концы с концами только благодаря помощи, в частности, волонтеров, которые в ущерб личному времени и деньгам пытаются сделать жизнь других чуть более сносной. Одна из них — сирийка Жоржина Дейратани. Она приехала в Россию из Дамаска и стала одной из основательниц проекта для бездомных и малоимущих с красноречивым названием «SOS банк помощи». «Лента.ру» записала монолог дочери известного сирийского врача о попытках борьбы с системой и о том, почему на ее родине подобные проблемы практически исключены.
«Забери меня»
Такого количества бедных людей, как в России, в Сирии я не видела. Я росла в Дамаске до 15 лет в обеспеченной семье: мой отец был главным урологом страны. Он с детства брал меня с собой в больницы и клиники, и я видела, как его ценили: ему были благодарны, любили, уважали. Я тоже хотела стать врачом. Каждое лето я ездила в Россию, на мамину родину, и в итоге поступила здесь в медицинский институт — пошла по стопам отца, который учился тут по обмену в Российском университете дружбы народов, а диссертацию защитил в Московском медико-стоматологическом университете. Он считал, что должен всем русским и России, потому что эта страна дала ему образование, благодаря которому он на своей родине смог стать тем, кем он был.
До войны в Сирии было строгое деление на обеспеченных людей и малообеспеченных. Вторые были, конечно, но все работали, имели свое жилье, спокойно могли позволить себе купить одежду и что-то помимо нее. Здесь таких [малообеспеченных] — пол-Москвы. Людей, которые ночуют на улице и не имеют никаких средств для существования, я увидела, только когда переехала сюда.
Я не сразу обратила на них внимание. Сначала была занята учебой, потом, узнав, каково тут отношение к врачам, начала преподавать арабский язык. Впервые задумалась о проблеме бездомных, когда моя ученица Алена Попова пригласила меня на сортировку еды в московский храм.
17 сентября прошлого года стало началом всего. Я раскладывала продукты в пакеты, чтобы потом раздать бедным. Кормежка проходила в палатке около Ярославского вокзала. Все это время я стояла с открытым ртом: у меня был шок от количества людей. Их было очень много — сотни, сотни людей. Я была поражена настолько, что стояла как вкопанная и не могла понять, что вообще здесь делаю. Все действия совершала автоматически, как оглушенная.
Конечно, сначала была брезгливость. Я пришла в хорошей одежде, а вокруг были грязные люди, от которых дурно пахло. Они кашляют, возможно, чем-то болеют — ты не знаешь, туберкулез это или не туберкулез. Я стояла и повторяла про себя: «Только не трогайте меня, не трогайте меня».
Когда мы закончили, был уже поздний вечер, почти полночь. Я позвонила другу и сказала только одно: «Забери меня». Сначала он отказался: «Я тебя не посажу в машину. Ты грязная». В итоге посадил.
Не могу сказать точно, почему первая кормежка не стала последней. Возможно, повлияло воспитание отца. Он был жесткий человек, имел твердый характер: поставил цель — должен ее достичь, потому что уже решил это сделать. И это хороший навык — спасибо ему. В общем, во второй раз через неделю я приехала со своей едой — привезла картошку: высушила, запекла, обернула каждую фольгой. Теперь в палатке около Ярославского вокзала на мне была другая одежда, она больше подходила к месту. Брезгливости уже не было. Я не знаю, куда она делась.
«Там ты успокоишься»
Каждый четверг мы приезжаем на место с едой и одеждой. Ждать не приходится — бездомное «радио» работает очень быстро. Иногда ведем «торговлю» за новость: я даю две картошки, если человек приводит друга. Такие «картофельно-рыночные отношения», «новый» тип экономики.
У всех разные случаи. Кто-то еще со времен 90-х, когда все рухнуло, не может себя собрать. Многие из них имеют высшее образование, эрудированы, некоторые еще и говорят на разных языках, и их отличает манера разговора. Кого-то выселили из квартиры родственники, супруги. Кому-то трудно найти работу. Но чаще истории сводятся к потере документов по приезде в Москву и отсутствию возможности их восстановления.
У каждого волонтера свои любимчики. Мою подругу Аню Ромащенко часто зовут в гости Людмила и Илья — семья среднего возраста, не бездомные, а малоимущие: у них есть жилье, просто не хватает денег на еду. Они начали приходить не за едой, а за книгами. В основном, просили русскую классику. Потом отдали все книги по буддизму — Людмила им увлечена. Так и подружились на фоне литературных увлечений.
Мой любимчик — мужчина, представляющийся военным хирургом. Он мужчина с шармом. У него правильно поставленная русская речь, хотя сам он не русский. Я не знаю, откуда он. Сегодня он может быть из Парижа, а завтра из Афганистана — мне без разницы, это не изменит отношения к нему. По его словам, его обманули родственники, и, оставшись без документов, он вынужден приходить к нам. Мне нравится, когда он приходит и говорит: «Здравствуйте, я ничего не буду. Я сюда пришел только чай попить». Видно, что это гордый человек.
Обычно говорят правду, хотя она всегда не очень приятная, но бывают случаи совершенно маразматичные. Например, когда помогал один иностранный фонд, весь язык коммуникаций между волонтерами был английский, пришел мужчина, который с характерным русским акцентом рассказал, что он из Ирландии, жил там больше десяти лет, а потом переехал в Россию и потерял документы. Это было очень смешно. Но мы слушаем, кормим. Мы же не занимаемся, например, восстановлением документов. Нам неважно, кормим мы хирурга, ирландца или космонавта. Я не была на их месте, но, если бы вдруг оказалась, то, наверное, «была бы» балериной. Почему бы и нет.
В один из четвергов я не доехала до места сбора — встряла в пробке. В этот момент я разговаривала с другом по телефону. Я буквально орала в трубку. У меня был очень плохой день. Вдруг он сказал: «Дойди уже до туда. Там ты успокоишься». Кормежка — это то время и место, где я могу отвлечься от всего и быть именно «здесь и сейчас».
Рабочих рук не хватает. Да, друзья помогают, постепенно втягиваются. Кто-то привозит одежду. Буквально снимает с себя, чтобы отдать нуждающимся. Иногда мне приходится просить, чтобы это сделали. Кто-то помогает физически: тяжело таскать сумки с 40-50 килограммами картошки. Немногие лично стоят на улице, чтобы их раздать. До места сбора доезжает меньше десяти человек. Но я искренне благодарна всем нашим друзьям-организациям и каждому, кто приезжает или проявляет помощь. Без моей команды и без всех неравнодушных людей мне было бы труднее заниматься этим.
В прошлый Новый год я подумала: будет приятно, если человек откроет подарочный набор, а на открытке от руки будет написано какое-то поздравление. Начала сбор: нужно было 200 открыток, 200 плиток шоколада, 200 печенек и 200 мандаринов. По одному в пакетик. Но вместо 200 плиток шоколада я собрала 600. Телефон оборвали со словами: «Доставка. К вам едет шоколад». Офис был очень маленький, и все было в этом шоколаде. Месяц сидела на коробках от него.
Вообще мы заготавливаем все дома в ночь со среды на четверг. Однажды у меня сломалась духовка. Пришлось везти продукты к подруге и готовить у нее. Ее муж открывает, я ему: «Привет! Хочешь картошку?» А он: «Ты опять здесь?»
Мне говорили: «Ты перегоришь, у тебя это пройдет». Не перегорело, не прошло. Появилась даже идея фикс: уехать и открыть свой фонд в Сирии. Там война была, и помощь нужна. Отец, думаю, ворчал бы на меня, если бы был жив и узнал, чем я занимаюсь. Сказал бы, что я трачу на помощь слишком много времени. Но в глубине души, я знаю, он бы меня поддержал.
«Зимой мы сдохнем на холоде»
Наверное, главное, чему я научилась за время работы с бездомными, что внешняя оболочка — не суть. За ней спрятан человек. И все грязное, дурно пахнущее, что есть снаружи, не имеет к этой сути никакого отношения. Это совсем не жалость. Я просто думаю, что никто из нас не застрахован от подобных проблем. Каждый может оказаться в кругу нуждающихся. И мысль, что я для них что-то делаю, меня согревает. Может, мне потом кто-то поможет, если я окажусь в подобной ситуации. Вот в это я верю.
Сейчас я куратор проекта «SOS банк помощи». Изначально он задумывался как перевалочный пункт: мы собирали одежду, еду, обувь и отдавали уже существующим фондам. А потом это переросло в работу непосредственно с подопечными. Я назвала это «работой», но на самом деле началось все как хобби. Оно приносит удовольствие. Вы не представляете, что это такое, когда вам говорят «спасибо». Вот это их «спасибо», когда даю кому-то картошку на кормежке, я в жизни никогда и нигде больше не слышала. Оно другое. Не то, которое я произношу или произносите обычно вы.
Невозможно описать, что чувствуешь в этот момент. Это похоже на наркотик: ты просто радуешься, что тебе сказали «спасибо». И уже без разницы: холодно на улице или нет, хочешь домой или не хочешь. Они очень благодарные, это надо прочувствовать. А вообще, волков бояться — в лес не ходить. Нагрубить в этой стране могут на каждом углу.
В России надо менять менталитет людей, чтобы они не бросали своих родителей, как это часто бывает. Приходят на кормежку бабушки, дедушки с улицы. «Семья есть?» — «Да». — «Дети есть?» — «Есть». — «Так почему же вы здесь?» Молчание.
В Сирии такого бардака, как здесь, нет, потому что очень развиты церкви и мечети: все детские дома, приюты, центры помощи находятся при них. Все организовано, все функционирует. Еще, наверное, народ там больше боится бога: люди не дадут случиться такому, чтобы кто-то жил на улице.
В пример можно привести и западные страны. Я имею в виду скандинавскую, немецкую модели или либеральную модель, которая есть в США и Великобритании, при которой большую роль в помощи бездомным гражданам играет государство. Например, в Финляндии есть прекрасная система Housing first, то есть «Cначала жилье»: строят социальную гостиницу для бездомных, где человек начинает осознавать себя в безопасности. Оттуда не прогонит полицейский, там не побьют скинхеды или хулиганы, и он учится мыслить другими категориями, планировать будущее: раз есть жилье, нужно делать что-то дальше. Эта схема идеально работает.
У нас этого не происходит. Есть «Социальный патруль», какая-то помощь. Но ключевое слово — «какая-то». Бессмысленно сравнивать пособие немецкого бездомного с пособием русского. У нас бездомный вообще часто без него. Что касается государственных инициатив, судите сами: раньше кормежка всегда проходила недалеко от площади трех вокзалов (ныне Комсомольская площадь) в палатке. Эта была большая палатка с лавочками и столами внутри, куда люди приходили, грелись, ели горячее, вмещала она по 200-300 человек. Но у нас ее отняли. За две недели до чемпионата по футболу власти анонсировали, что такого быть не должно: к нам, в процветающую страну, едут иностранцы, а у нас рядом с вокзалами столько бездомных!
«Мы вас перенесем на время на Иловайскую улицу», — сказали нам. От метро Люблино, чтобы вы понимали, туда добираться минут 30 на маршрутке. Туда по московским пробкам просто так не доедешь, а с картошкой уж точно.
Обещали, что палатку вернут обратно после чемпионата. Но мундиаль завершился, и наступила тишина. Ничего не происходит. Бездомные все равно всегда жили и будут жить на Комсомольской площади: вокзалы — точка их притяжения. Я думаю, сделали только хуже. Теперь, грубо говоря, бомжи «разбросаны» по всем трем вокзалам — раньше хотя бы кучковались в одном месте.
Я обращалась в Общественную палату. Там сказали — ждать ответа в течение 30 дней. Это как доставка с Alibaba: «Где посылка? Посылка на таможне». Вот так и здесь. Сколько бы я ни пыталась выйти на разговор, что тащить все на Иловайскую улицу неудобно, мы просто перестанем это делать, — все тщетно. В ответ: «Вам нужно просто хорошую стратегию провести».
Понятное дело, что город торгует этим местом. Наверное, здесь сделают платную парковку. Сейчас на месте, где раньше стояла палатка, организовали какие-то полулегальные перевозки. В прошлый раз мою знакомую, которая там проходила мимо, спрашивали, не хочет ли она поехать в Ярославль за деньги без документов. Вокруг толпились люди с тюками. Здесь какой-то свой бизнес, на чей хвостик мы и наступили. А нам нужна наша палатка обратно, потому что зимой без нее мы сдохнем на холоде.
На сайте Change.org появилась петиция с требованием вернуть палатку для бездомных к площади трех вокзалов. Как указали авторы, многих она «спасла от обморожений и голодной смерти».
*** Обратная связь с отделом «Общество»: Если вы стали свидетелем важного события, у вас есть новость, вопросы или идея для материала, напишите на этот адрес: russia@lenta-co.ru
В России растет количество уголовных дел против врачей. По данным Следственного комитета, если в 2012 году было возбуждено 311 дел, то в 2017-м — уже 1791. В начале этого года у всех на слуху была история московского гематолога Елены Мисюриной. Ее приговорили к двум годам колонии за врачебную ошибку, повлекшую смерть пациента. После протестов пользователей соцсетей и коллег врача отпустили под подписку о невыезде. Дело сейчас на доследовании. Но «посадки» врачей не закончились. В начале марта за аналогичную ошибку получил два года колонии гематолог из Перми. В Астрахани психиатра приговорили к двум годам условно за «незаконную госпитализацию». Разобраться в тонкостях отношений между врачами и пациентами нам помог директор отделения хирургической онкологии Mercy Medical Center в Балтиморе, США, Вадим Гущин. Всплеск судебных исков и потребительского экстремизма Америка уже пережила несколько лет назад. Как врачи научились выживать в «военных» условиях? Как спасаются от нападок? И что ждет российских коллег?
Любая мелочь взрывоопасна
«Лента.ру»: У нас многие считают, что в России между пациентами и врачами началась чуть ли не война. Как ситуация видится со стороны?
Гущин: В один из приездов в Россию я консультировал семью мальчика. Он попал в онкологическую клинику в Москве, очень хорошую по отзывам. В ординаторской я разговаривал с докторами. Шла профессиональная беседа о медицинской стороне вопроса. Тут постучали, и в кабинет робко заглянула мама другого пациента. Молодые ординаторы — двое или трое — хором приказали: «Закройте дверь с той стороны». Они даже не задумывались, что сказали. Все получилось мгновенно, как рефлекс.
В госструктурах, которые ведут прием населения, это в общем-то обычные вещи.
Если это так, то подобная рутина создает негатив. На его фоне любая мелочь может стать взрывоопасной. Даже та, на которую в нормальной обстановке просто никто бы внимания не обратил. Возможно, с чьей-то точки зрения, я говорю глупости. Но я хорошо помню свое бешенство тогда.
В детском онкологическом центре очень обостренное чувство беззащитности. Я тоже родитель. И как отец могу живо представить, что и с твоим ребенком может произойти все что угодно. Я сам врач и в общем-то на стороне врачей. Но сцена меня тогда просто потрясла. Потому что почувствовал, как меня тоже тянет наброситься на них и задушить. Это настолько инстинктивно, что надо себя сдерживать. Не удивлюсь — если для пациентов упростится возможность подать в суд, то жалоб будет больше.
Но так всегда общались. А всплеск негатива почему-то идет именно сейчас?
Думаю, требования со стороны пациентов изменились. Многие съездили на Запад, посмотрели, как там все устроено. Объективно оценить качество лечения за границей и в России неподготовленному человеку сложно. Но зато можно увидеть отношение к клиенту в отечественных клиниках и в иностранных.
Если, как вы говорите, в таких условиях нарастание «военных действий» между врачами и пациентами неизбежно, то что делать?
Врачам нужно учиться правильно выстраивать общение с пациентами. Я защищаю себя именно этим. В Америке ситуация с врачебными исками развивалась почти так же, как сегодня в России. Когда количество претензий стало расти лавинообразно, врачи стали думать, а как остановить это безумство? В Америке ведь общество чистогана. А иски — это вопрос денег. Компенсации, которые суд может присудить, составляют от нескольких тысяч до нескольких миллионов долларов.
Но почему вы рекомендуете именно врачам работать над отношениями? Пациенты разве не должны этого делать?
Пациенты в своей пациентской деятельности образования не получают, нет институтов для подготовки профессиональных больных. Зато есть институты, готовящие профессионалов докторов. Значит, это дело доктора понимать цели общения и что-то делать в этом направлении. Именно поэтому умение общаться с пациентами — такая же часть профессионализма, как знать, какие таблетки выписывать и надо ли назначать лабораторные анализы.
Хотя в Америке поначалу раздавались точно такие же возмущенные крики о неблагодарности пациентов. «Как же так, мы стараемся для больных, а они этого совсем не ценят, — говорили американские доктора. — Кто несчастных спасать будет, если всех врачей засудят?» Но это все разговоры в пользу бедных. Всегда найдутся те, кто сможет лечить.
Только лишь общение эффективно? А как же корректные законы, врачебные страховки?
У меня есть врачебная страховка. Но думать, что она от чего-то спасает, — это глупость. От самих исков страховка не убережет. Если иск подан, то разбирательство может тянуться многие месяцы и годы. В течение этого времени чувствуешь себя ничтожеством с профессиональной точки зрения. Адвокаты рассказывают тебе, какой ты ужасный врач и человек, которого не следует допускать близко к больным людям. Страховка раз или два может выплатить сумму иска, но при этом значительно повышаются страховые взносы. И страховка может не покрыть присужденный ущерб. Страховка не защищает от потери репутации — после иска приходится каждый раз письменно объяснять, почему на тебя подали в суд. Также она не защитит от потери лицензии, если найдут твою вину. То есть страховка помогает с одним из последствий судебного иска. От этой помощи трагедия для врача уменьшается незначительно.
На мой взгляд, все неприятности у российского врачебного сообщества в связи с повышением внимания правоохранительных структур к ятрогенным преступлениям, находятся на юридическом поле. У врачей нет ни времени, ни образования разбираться в юридических вопросах. Когда жалоба уже написана и подключились правоохранительные органы — [врачу] уже поздно действовать. Юристы переиграют врачей на своем, юридическом поле. У врачей в этом случае почти нет возможности повлиять на ситуацию. На эту тему есть множество исследований.
Это он виноват!
Врачам нужно работать на опережение? Профилактировать конфликты?
Научные работы идут по двум направлениям. Во-первых, рассматривается вопрос, почему происходят врачебные ошибки. Большинство — из-за сбоев медицинской системы.
Вы, наверное, встречали в прессе упоминание ежегодных отчетов американского госпиталя Джонса Хопкинса (университетская клиника и научно-исследовательский центр) и Mayo Clinic. В них говорится, что по статистике каждая третья смерть происходит в результате врачебной ошибки. Это данные регулярных исследований. Они нужны, чтобы понять проблему.
Второе направление научных работ по этой теме — как повысить эффективность профессионального общения. Например, американское сообщество хирургов выпустило бесплатный курс «Как себя вести с пациентом».
Как помогает правильное общение?
Существуют технологии построения бесед с пациентами: как рассказать о неприятностях; как собрать анамнез и так далее. И это не просто набор советов и алгоритмов, а настоящий медицинский учебный курс. Ты сидишь за компьютером и решаешь реальные ситуационные задачи. Если набрал правильное количество баллов, тебе дают обычный образовательный кредит. Точно такой же, как если бы я повышал квалификацию, читая про рак желудка.
Российские врачи боятся, что как только они начнут сообщать больным о том, что в их лечении начались осложнения, пациент тут же начнет «качать права». Или прямиком побежит в полицию.
В первую очередь пациент, если у него случилось осложнение, хочет услышать от врача прогноз, чем это может ему грозить. Пациент хочет знать, что происходит и как это можно исправить. Второй вопрос — почему это с ним происходит. И только в последнюю очередь — кто виноват. Это обычная последовательность. Пациенту, которому плохо, хочется побыстрее из этого состояния выкарабкаться. У врача точно такое же желание побыстрее вылечить человека. Наши цели тут полностью совпадают.
Потом, когда мы оба вышли из беды и все закончилось с тем или иным результатом, тогда и вопрос возникает: подавать ли в суд? Иск подают не потому, что случилось что-то, а из-за чувства несправедливости. Количество судебных исков на несколько порядков меньше, чем количество ошибок. Так происходит во всех без исключения странах, где проводились такие исследования.
То есть пациент поступает в ответ точно так же, как и с ним обошлись?
Этот феномен хорошо описан исследователями. Если у человека осталась обида, что с ним плохо поступили, он может что-то сделать по этому поводу. Даже если и видимых причин нет, из пальца высосет ситуацию. Часто это и происходит. Соответственно, доктору надо обратить внимание, чтобы у пациента не осталось чувства несправедливости.
Но если врач действительно ошибся и пациент умер — при чем тут чувство несправедливости? Разве врач не должен за это ответить?
Я говорю с вами не с позиций морали, не с точки зрения того, что такое хорошо, а что — плохо. Речь исключительно о профессиональной стороне общения. Она подразумевает меркантильные вещи. Моя задача — прежде всего жить и радоваться здесь, а не попасть под суд. И я более чем уверен, что это разделяют все мои российские коллеги.
Одна из громких историй, которая до сих пор еще не закончена в России, — это дело гематолога Елены Мисюриной. Суд осудил ее на два года, посчитав, что пациент умер в результате осложнений после выполненной ею процедуры трепанобиопсии.
Вы действительно считаете, что кому-то есть дело — повредила Мисюрина сосуды больного или нет? Нет конечно. И даже родственники умершего не это хотели бы знать. В первую очередь они хотят, чтобы их чувство справедливости было удовлетворено. Скорее всего, вначале даже и вопрос-то не вставал — идти ли в суд. Но их как обычно отпинывали: «Да это не я сделал. Это все он виноват».
Но сейчас как эту ситуацию можно исправить?
Это безвыигрышное дело, потому что оно находится в юридической плоскости. Как исправить — это уже вопрос к юристам, а не к докторам. Поэтому надо работать на опережение. Из истории с Мисюриной можно сделать два организационных вывода. Когда ты проводишь инвазивную процедуру, то обязательно надо иметь какую-то форму учета, где фиксировать все, что потом произошло с пациентом. На то, чтобы позвонить и узнать, уходит 15 секунд. Обычно даже не доктор этим занимается, а медсестры.
В американских больницах такие звонки обязательны?
Везде по-разному. Просто я не хочу иметь судебных исков, поэтому поступаю так. Если узнал, что с пациентом что-то не то, включаюсь в процесс, поддерживаю связь с родственниками или с самим пациентом: «Мне жаль, что так вышло, но я приложу все усилия, чтобы исправить ситуацию. Обязательно звоните, я во всем помогу».
Такой звонок можно расценить как признание собственной вины.
Мы сейчас говорим не о том, кто виноват. Осложнение произошло после моей процедуры. В первую очередь, я забочусь все же не о себе, а о своем пациенте. И этот тезис — опять не из области морали, а исключительно практические соображения. У доктора, который беспокоится о своем клиенте, вероятность попасть в беду, вероятность отвечать по судебному иску — на несколько порядков ниже.
Правильное общение, контроль за системными медицинскими проблемами помогают снизить количество судебных исков в Америке?
В многочисленных исследованиях показано, что помогают. Но статистика по судебному преследованию все равно удручающая. За карьеру хирурга-онколога вероятность получить иск к 65 годам имеют девять врачей из десяти. То есть это практически гарантировано каждому.
Может, тюрьма?
Минное поле. Но врачей в Европе и Америке хотя бы в тюрьму не сажают за врачебные ошибки, как в России.
Мне действительно трудно сравнивать, что хуже — уголовная или гражданская ответственность. Но один мой приятель, посмотрев на сумму исков, предъявляемых врачам, сказал: «Может, я лучше посижу в тюрьме?»
Допустим, все американские врачи овладели техникой гашения конфликтов. Выходит, за свои действия они вообще никак не отвечают?
Администрация медучреждения, сам пострадавший пациент или его представители могут обратиться в профессиональное сообщество или в то учреждение, которое выдает лицензию на врачебную деятельность. И вполне вероятно, что доктора могут лишить этой лицензии.
Жалобу могут также подать не только руководство, но и коллеги врача. Это делается просто, без всяких бюрократических проволочек. Достаточно обычного письма: «Я заметил то-то и считаю, что он поступил непрофессионально». Или: «Я увидел его пьяным на рабочем месте».
Коллегами это не будет расценено как стукачество?
У меня как у врача ответственность в первую очередь перед больными.
Вы хотите сказать, что корпоративная порука в США отсутствует?
Я так не говорил. Систематическая ошибка — когда члены одного сообщества покрывают друг друга — широко известна. И врачей еще в вузе учат не поддаваться этому. Наставники всегда говорят: если ты считаешь, что интересы больного ущемлены, ты должен действовать.
Первая заповедь резидентуры, которую я усвоил: если среди ночи твой напарник-хирург повел себя не так, как ты считаешь нужным, позвони главному хирургу. У тебя обязательство прежде всего перед больным. И обоснованная критика считается нормальным профессиональным поведением.
Я знаю, что в России во многих больницах подобное траковалось бы предательством.
Если ходить на службу из-за того, что есть больницы, то есть здания, а работа получается ради работы, может так выйти. Естественно, в такой ситуации коллеги более ценны, чем пациенты.
Уровень величия
У нас сейчас идет много дискуссий вокруг щекотливого момента. Допустим, врач совершил ошибку и пациент погиб. Но это был безнадежный пациент. Он и так бы умер. Пусть не через два дня, а через месяц. А если врача накажут, пострадают еще 200-300 больных, которых этот гениальный доктор мог бы вылечить. Может действительно следует в таких случаях учитывать «масштабы»?
Если так рассуждать, в медицине вообще нечего делать. Тогда я закрываю свой кабинет и ухожу заниматься чем-то другим. В медицине штучное производство: один пациент в одну единицу времени. А если думать категориями «сейчас не получилось, но ничего, у меня там еще 300 пациентов на очереди» — то это просто смешно.
Мания величия действительно присуща врачам, особенно хирургам. Нужно просто иметь в виду, что такое поведение со стороны неприятно. И более того — вредит. Ты постепенно начинаешь прощать себе ошибки. Сначала маленькие, а потом большие. Это известная дорога под откос. И я стараюсь ее избежать.
Доктора работают для пациентов. А не в целом для развития медицинской отрасли или какой-то больницы. В утилитарном представлении для меня важен не прогресс медицины как таковой, а что я могу сделать для моего конкретного клиента. И пациенты очень хорошо это чувствуют. У нас в клинике отделение называется «Служба онкологии». Мы служим пациенту, если сказать по-простому.
При доходах, которые имеют американские врачи, они могут и послужить.
В России уровень доходов у всех врачей тоже разный. И не в деньгах дело — если доктору увеличить зарплату, профессионализма от этого автоматически не прибавится. Служа пациенту, я получаю гораздо больше удовольствия от работы. У меня нет постоянного конфликта, что меня недооценивают, что больные на меня жалуются, что уровень моего величия никто не понимает. Моя цель — сделать все для пациента. И если получается положительный результат, то мы вместе радуемся. Если отрицательный результат — вместе печалимся.
Долго ли нужно учиться профессиональному общению?
Все зависит от того, насколько подготовлено общество. Когда я начал заниматься с врачами-ординаторами из России, то думал, что семинара по общению будет достаточно. Но ошибался. В российских больницах нет среды для этого. Многие практикующие врачи не понимают нужности коммуникаций.
Когда ребята на практике начинают применять то, чему мы их учили, разговаривать с пациентам по всем канонам — выглядят, как гадкие утята. То есть необычно, диковато. И я даже удивляюсь, как они меня не послали с этими тренингами. Но, думаю, единственное, почему они продолжали этим заниматься, — чувствовали очевидную отдачу от пациентов. Если не иметь среды, то обучение может длиться долго — год-два.
Может, все затягивается из-за того, что западные методы в России не работают?
Возможно. Но это опять же гипотеза, точно такая же, как моя о том, что люди везде одинаковы. В России на тему общения врачей и пациентов мало научных исследований.
Каких, например?
Например, спросить пациентов, что им важно, по каким принципам они оценивают работу докторов, что им хочется услышать при общении с врачами, что их раздражает. Это просто научные вопросы, которые были бы интересны, из которых можно было бы слепить гипотезу, чтобы потом ее протестировать.
В России эти вопросы пациентам тоже задаются, но в рамках социологических исследований.
Какая разница социологам, как врач будет разговаривать с больными? Что социологи понимают в медицине или хирургии? Это я как хирург заинтересован в том, какие приемы использовать, чтобы побыстрее закончить неудобный разговор, не обижая при этом пациента. Подобные научные исследования на самом деле — отличная работа для студентов и ординаторов. Но им кто-то должен эту идею подать.
Европейский суд по правам человека признал российские власти виновными в бесчеловечном и унижающем достоинство отношении к онкобольной заключенной Оксане Семеновой, скончавшейся в тюремной больнице. История Семеновой — это не исключительный, а почти рядовой случай в практике отечественной исправительной системы. Запоздалая диагностика, неадекватное лечение и, наконец, нежелание выполнять требования закона, предписывающего отпускать на свободу умирающих. «Лента.ру» попробовала разобраться в ситуации и убедилась, что в России смертные приговоры хоть и не выносятся, но по-прежнему исполняются.
Когда перетерпеть нельзя
Туберкулез — классическое тюремное заболевание, так как в сырых казематах для него созданы наилучшие условия. А у тех, кто на воле вел так называемый асоциальный образ жизни, к нему добавляются ВИЧ и гепатит. Таковы общие представления о том, чем болеют зэки.
Однако у сидельцев бывают и другие проблемы со здоровьем. Но если воспаленный аппендицит способен прооперировать рядовой хирург в любом уголке страны, то с онкологией куда хуже: у онкобольных, в особенности у тех, кому сидеть несколько лет, шансов выжить практически нет. По данным правозащитной организации «Зона права», на онкологию приходится каждая десятая смерть в российских зонах и тюрьмах.
Допустим, осужденному повезло, и медики в его колонии обнаружили признаки серьезного заболевания еще в той стадии, которая поддается лечению. Но затем начинается длительная бюрократическая процедура согласования и обмена документами с вышестоящими инстанциями. Следующая проблема ― этапирование к месту лечения. По словам правозащитников, оно происходит крайне медленно.
«В лучшем случае из дальних регионов больной идет по этапу в течение месяца. Чаще их умудряются везти по три или четыре месяца ― людей, которые нуждаются в срочной высокотехнологичной операции», ― рассказал «Ленте.ру» автор проекта «Женщина, тюрьма, общество» Леонид Агафонов.
Специализированной онкологической лечебницы в системе ФСИН нет. Приходится либо приглашать специалистов к себе, либо везти пациентов к ним.
«Чтобы вывезти человека на осмотр к онкологу или на магнитно-резонансную томографию, врачам нужно сделать заявку для охраны, которая согласовывает ее у оперотдела и тому подобное, — говорит Агафонов. — И только тогда, когда у них появится возможность и люди на конвой, которых все время не хватает, пациента смогут вывезти в другое учреждение».
Иногда ждут конвоя месяц, полтора или два. В результате человек попадает к специалистам, когда лечить его уже бесполезно. И вот когда врачи лишь разводят руками и человеку остаются считанные недели или месяцы жизни, встает вопрос об освобождении. Но и за возможность умереть дома тоже приходится биться.
Умереть на воле
В статье Уголовного кодекса, где перечислены все существующие меры наказания, лишение свободы и пожизненное лишение свободы прописаны отдельно. И не случайно. Считается, что человек, если он осужден на определенный срок, в итоге должен выйти на свободу — в отличие от осужденных пожизненно. По этой причине тяжкая болезнь может быть причиной освобождения от тюремного наказания как на стадии его назначения, так и во время его исполнения. Причем вне зависимости от обстоятельств дела.
Однако гуманные нормы законодательства разбивается о скалу правоприменительной практики, которая, похоже, остается верной принципам сталинского ГУЛАГа, стиравшего в порошок попавших в его жернова людей.
3 октября ЕСПЧ признал, что российские власти в нарушение статьи 3 Конвенции о защите прав и основных свобод человека проявили бесчеловечное отношение к осужденной Оксане Семеновой.
«В начале 2016 года мы нашли ее среди прочих заключенных и убедились, что Смольнинский суд Петербурга не собирается ее освобождать, несмотря на достаточно красноречивые показания лечащего врача о том, что у них в тюремной больнице имени Гааза нет ни лекарств, ни лицензии на лечение по онкологическому профилю», — рассказал «Ленте.ру» руководитель правозащитной организации «Зона права» Сергей Петряков.
Этот врач, по его словам, под протокол сказал, что срок жизни Семеновой исчисляется месяцами. Учитывая, что сидеть ей оставалось еще несколько лет, судья и прокурор тогда понимали, что отказ от освобождения для нее означает смерть в колонии.
Рак шейки матки обнаружили у Семеновой в июле 2015 года. Через два месяца после этого он стал неоперабельным. Семенова испытывала чудовищные боли.
«Сразу после того, как получили постановление суда и протокол заседания, мы обратились в Европейский суд. Там отреагировали моментально. Со мной связались и сказали, что наша жалоба будет рассмотрена в приоритетном порядке», — говорит Петряков.
ЕСПЧ в качестве срочной обеспечительной меры потребовал от российских властей перевести Семенову в специализированную онкологическую клинику и предоставить необходимые лекарства, но этого сделано не было. В итоге осужденная скончалась в тюрьме.
Смольнинский районный суд, на памяти Петрякова, еще никого из смертельно больных заключенных не освобождал. «Хотя бы освободили женщину, которой оставалось отсидеть полтора года из пяти. Но нет. И ведь решения принимали три профессиональных судьи — женщины», — отмечает правозащитник.
То же самое о практике принятия решений в этом суде говорит Леонид Агафонов: «В первой инстанции никого не удается освободить. Прокуратура и суды боятся брать на себя ответственность. А вдруг на воле человек что-то совершит нехорошее?»
Агафонов лично присутствовал на заседании, где обсуждалась судьба онкобольной заключенной 28-летней Марии, которая семь месяцев не могла попасть к онкологу. «Вот стоит врач и рассказывает, что женщине нужна лучевая терапия, что это может продлить ей жизнь, — вспоминает он. — Если же, говорит, ее оставить в тюремной больнице, то может открыться кровотечение, и у врача не будет возможности оформить документы для срочного вывоза в онкодиспансер для оказания необходимой помощи».
Эти обстоятельные разъяснения заняли около двадцати минут. Затем, как говорит правозащитник, судья обратился к прокурору, а тот стал зачитывать материалы ее уголовного дела. «То есть они уходят от медицинской истории к изучению дела, которое уже было исследовано до них», — сетует Агафонов.
Марии отказали, и через несколько дней она скончалась от внезапно открывшегося кровотечения, как и предсказывал тюремный врач.
Надежда живет
Надежда — единственная из подзащитных Агафонова, кому он помог освободиться, и она еще жива. Ее историю, как и историю нескольких других женщин, давших ему на это согласие, правозащитник включил в большое подробное расследование о том, как мучаются онкобольные в российской тюрьме.
У Надежды рак молочной железы. В тюрьму она попала по делу о незаконном обороте наркотиков. Лечение онкологии, которую трудно было не заметить из-за новообразования на груди, начали поздно. Сделали одну операцию, но случился рецидив.
«Врач сказал: подтвердим, что четвертая стадия, и отпустим домой. Резали опять, я чуть не умерла. Пришла в себя. Ухаживали, поставили на ноги. Пошла на суд, а мне отказывают. Представляете? Слез море, — рассказывает осужденная. — Я потеряла надежду. Это так страшно. Лечения нет никакого. Что мне делать в этой больнице? Поеду на зону, там хоть на улицу выйду — воздух. А то сидишь в этих палатах — четыре стены. И говорю: меня на этап поставьте, пожалуйста. Что я здесь буду делать? И вот меня поставили на этап, и я уехала. А через семь месяцев уже дома была».
Надежду освободил суд второй инстанции. По ее словам, в 2014-м году она провела в тюремной больнице десять месяцев, не выходя на улицу.
Сейчас Надежда живет в деревне в Ленинградской области. У нее ампутирована грудь, метастазы. Из тюрьмы ее освободили, но штраф в 200 тысяч рублей с нее никто не снимал. Деньги вычитают из пенсии по инвалидности первой группы.
В пенсионном фонде ей выделили пять тысяч рублей на приобретение дров к зиме, но деньги тут же сняли со счета судебные приставы. «В первый раз за жуткие для нее три года я услышал, как она расплакалась от бессилия», — написал Агафонов в соцсетях, и неравнодушные люди собрали женщине три с половиной тысячи рублей.
Именем Гааза
Областная больница имени Гааза в городе Санкт-Петербурге, откуда стремилась выйти Надежда и где находились остальные заключенные, о которых шла речь выше, — одно из ведущих лечебных учреждений ФСИН, принимающее пациентов из тюрем и колоний со всей страны.
Летом больнице исполнилось 140 лет. Она носит имя легендарного московского врача немецкого происхождения Федора (Фридриха-Иосифа) Петровича Гааза, жившего в XIX столетии и всего себя посвятившего оказанию медицинской помощи заключенным. В народе его звали «святым доктором», а в 2011 году католическая церковь начала официальный процесс его канонизации.
В учреждение, названное его именем, согласно приказу Минюста № 263, везут пациентов, которым необходимо лечение в отделениях челюстно-лицевой хирургии, нейрохирургии, психиатрии, офтальмологии.
«Всего там 350 посадочных мест», — отмечает Леонид Агафонов. По словам правозащитника, проблема в том, что в здании больницы находятся два учреждения. Сама больница №1, сотрудники которой занимаются непосредственно лечением, и ФК ЛПУ имени Гааза, персонал которого занимается охраной, кормлением и сопровождением. Работа этих двух учреждений стыкуется с трудом: одним важнее люди, а другим — режим.
По профильным направлениям у больницы проблем нет, но лицензии на лечение онкобольных, которых туда тоже привозят, нет. «Не потому, что они не хотят этого делать, а потому, что для этого на каждого пациента должно приходиться по пять квадратных метров, а на самом деле там не более двух метров на человека», — говорит Агафонов.
Нет там и достаточного количества специалистов необходимой квалификации. «Первого врача там аттестовали по онкологии только после того, как правозащитники подняли шум, — в конце 2016 года», — объясняет правозащитник.
В июле 2016 года больница Гааза заключила контракт с городским онкоцентром, чтобы вывозить туда пациентов. «Но контракт есть, а конвоя нет, — говорит Сергей Петриков. — Да и оставить больного в стационаре вне тюремных стен они не могут. В Красноярске одного онкобольного ежедневно возили из отряда на химиотерапию. Это болезненная и опасная процедура, которая по всем медицинским стандартам должна проходить в стационаре, под постоянным врачебным контролем».
Докупать лекарства в течение года больница Гааза не может. Там составляют заявку через УФСИН, которую выставляют на торги. На это уходит не один месяц. «Поэтому женщины с четвертой стадией рака по факту не получали необходимые препараты», — отмечает Агафонов.
В итоге умершие раковые больные получали лишь обезболивающие и витамины, лежа в переполненных палатах, где на десяти квадратных метрах размещено по восемь человек.
«При этом количество мест в больнице ограничено, и человек с начальной стадией онкологии не может попасть туда вовремя, — говорит правозащитник. — Иногда врачи отправляют умирающих людей в колонию, чтобы за это время успеть принять кого-то и провести диагностику. В итоге эти врачи становятся крайними».
В феврале этого года было возбуждено уголовное дело о причинении смерти по неосторожности в отношении врачей. Это произошло после того, как правозащитники направили жалобу в Страсбургский суд по поводу гибели пациентки с онкозаболеванием. «Тогда наши правоохранительные органы попросили ЕСПЧ подождать завершения расследования, — рассказал Сергей Петриков. — Неустановленных сотрудников медучреждения так и не установили, но комиссия выявила много недостатков в оказании помощи онкобольным в больнице Гааза».
После того как о конвейере смерти онкобольных в больнице Гааза заговорили правозащитники, приказ Минюста №54, в котором перечислены диагнозы, с которыми люди подлежат освобождению, в мае 2017 года пополнился несколькими пунктами, в том числе и по онкологии.
А еще пациенты стали быстрее проходить врачебные комиссии, но суды первой инстанции их все равно не освобождают.
«В 2016 году примерно 700 человек, по которым врачебная комиссия подтвердила, что они подлежат освобождению, не дожили до суда, — заключил Агафонов. — Но самое обидное, когда человек получает положительное решение суда и умирает в течение последующих десяти суток, отделяющих его от выхода на волю».
В апреле сотрудники столичной полиции вместе со специалистами Мосгорнаследия провели первые рейды по выявлению «черных копателей». Граждане, у которых блюстители порядка обнаружат металлоискатель, лопату и другие предметы, указывающие на поиск и извлечение из земли археологических предметов без официального разрешения от Министерства культуры, рискуют оказаться вне закона. Почему кладоискатели считают законодательные ограничения препятствием развитию исторической науки и как сегодня ищут клады в России, «Ленте.ру» рассказал копатель с двадцатилетнем стажем.
Тяга к земле
«Я историк по образованию, — рассказывает Андрей (имя изменено). — В детстве я любил ковыряться на заднем дворе на даче, в 16 попал к поисковикам, помогал откапывать наших бойцов, у меня даже есть благодарственные значки. Работал в поисковом батальоне при Минобороне. Потом мне стало интересно искать там, где никто не ищет».
Со слов Андрея, в России искать клады начали в конце 1980-х, до этого искать их было просто нечем. Пьяные прапорщики воровали армейские металлоискатели, так называемые «клюшки», которые внешне были похожи на хоккейный инвентарь. Тащили да продавали. «Прибор этот был самый простой, пищал каждый раз, как обнаруживал гвоздь или пробку. Со временем появлялись дороже и лучше. Сейчас хороший металлоискатель стоит от 70 до 600 тысяч рублей», — объясняет историк.
Первая удача
Настоящий клад группа Андрея нашла несколько лет назад на территории Псковской области.
«Мы шли по полю с двумя товарищами и зацепились на «факел» (это когда сосуд или кошелек с монетами растаскивается плугом или трактором). Это были 248 серебряных грошей Великого княжества литовского, XVI века. Часть находилась в кошельке, другие были распаханы на расстоянии десяти метров. Чтобы достать все монеты, мы копали четыре дня, проверяли каждую горсть земли, выкопали приблизительно два КАМАЗа».
В музеях, по словам Андрея, такие монеты давно есть, их находка не стала мировым открытием.
«Второй клад мы нашли на территории Калужской области. Долго шли, устали, сели отдохнуть. Один товарищ чисто случайно поднес к елке металлоискатель, он запищал. Стали копать, но у дерева были большие корни, пришлось рубить. Дерево повалилось, и оттуда вылетела кубышка. Там оказались 456 монет времен Алексея Михайловича Романова, XVII век. Обе находки мы продали частным коллекционерам на «Вернисаже» (Измайловский рынок в столице — прим. «Ленты.ру»). На продаже мы не разбогатели, но я знаю истории и о больших находках», — рассказывает Андрей.
Байки землекопов-любителей
«Я знал двух друзей, которые были помешаны на поиске клада времен Отечественной войны 1812 года. По легенде, в одном поселке был спрятан церковный колокол, а в нем вся церковная утварь и много чего еще ценного спрятали от французов. Поселок сожгли, люди погибли, а по архивным источникам закопанное так и не нашли. Этот клад они искали восемь лет, изучали старые карты и документы. В итоге клад нашел только один. Не представляю, как он его продавал, но мне говорили, что он получил за него 50 миллионов рублей. Я охотно верю, потому что в те времена колокола делали из меди», — рассказывает о чужой удаче Андрей.
Герой другой истории в 110 километрах от Москвы нашел чайник с николаевскими червонцами. А еще один знакомец кладоискателя разжился ценной находкой благодаря случайному знакомству. «Возвращался с Вахты памяти из Калужской области, было поздно, он заблудился, заехал в деревню Озерное. Одна старушка ему кров предложила. Бабка пошла в сарай наколоть дров, он помочь вызвался. Зашел и увидел в ведре какие-то штуки. Спрашивает, что это, а она ему — дескать, как что-то сажаю, так нахожу на огороде эти пуговицы. Оказались от мундиров наполеоновской эпохи. Вероятно, в этом месте когда-то вещевой склад располагался. Старушка гостю пуговки-то и отдала».
Собеседник подчеркнул, что если его группа находит что-то времен Второй мировой войны — кости или каски, — место локации они сообщают поисковым отрядам. «Мы — белые копатели», — говорит Андрей.
По словам кладоискателя, на сегодняшний день для государства «черными копателями» являются все, кто копает без разрешения Минкультуры. Однако у самих копателей есть четкая классификация: на красных, белый и черных. «Черных» интересует исключительно нажива, они не брезгуют копать в святых местах, любой найденный крест или орден — это для них способ получить деньги. «Красные» — патриоты, чтят память о предках, все найденное передают в музеи. «Белые» любят историю, поиск клада для них — хобби, все предметы фотографируют и делятся на форумах между своими, находки продают в частные коллекции или оставляют у себя.
Где ищут сокровища
«Есть старые, давно заброшенные поселения. Их нет на гугловских или Яндекс-картах, их можно найти только на старых планах. Есть одна подсказка копателю: там, где люди однажды освоили территорию и вели хозяйство, лес уже не вырастет. Только зарастет травой, обычно крапивой, такой странный закон природы», — рассказывает кладоискатель. Земли в этих местах как раз и скрывают в себе ценные старинные вещицы.
Копатель уверен, что нельзя знать наверняка, где отроешь клад, главное в их ремесле — фарт. Большинство поездок Андрея можно назвать неудачными.
«Нужна нормальная армейская машина, нужно поднимать раму, ставить другую резину, делать верхний выхлоп, чтобы мотор не захлебнулся в яме с грязью. Палатки нужны, снаряжение, еда, деньги, свободное время. Это дорогое удовольствие — по сути, целая экспедиция. Это не просто так — сел в электричку, через час вышел в поле и, гуляя в кедах, что-то ищешь и находишь. Чтобы обнаружить и достать, можно потратить много дней, стоять по пояс в воде. В тех местах, где я был, за двадцать лет я не встречал ни одного археолога. Поэтому иногда мне смешно слышать от каких-то там экспертов, что копатели не понимают, что они изымают из земли. «Не могут оценить объект», «они как сороки» — слышал однажды от одного эксперта», — возмущается собеседник.
Собака на сене
Как утверждает Андрей, «белые копатели» годами сидят в архивах, общаются с жителями местных поселений, изучают всевозможные источники и старые карты. Заработать на этом деле сложно.
«Большинство копателей по-настоящему увлеченные люди. Закон и полиция их не пугают, они лишь стали осторожнее. Появилось даже правило: выходить и заходить в лес нужно незамеченными, невзирая на статус вашего поискового отряда», — говорит Андрей.
По его словам, интерес к археологии появился у обывателей после выхода на экран фильма «Мы из будущего»: «Но я бы хотел отметить, что так, как показано в фильме, просто не бывает. Герои кино нашли блиндаж, оружие и много предметов времен войны. Это действительно позабавило всех, кто занимается раскопками, потому что такого уже не найти. Возможно, многих вдохновил этот сюжет, но после принятия уголовного закона эта часть копателей просто отвалилась».
Как правило, клады сбываются на Измайловском вернисаже, а также в антикварных лавках. «Существуют надежные магазины, которые забирают находку, первично обговорив цену, и выставляют на продажу. Но могут и обмануть, если ты сам не смыслишь в находке. Однажды сидел в антикварном магазине, и пришли двое, принесли петровские рубли на два-три миллиона. Им предложили 50 тысяч рублей, они согласились. Я, конечно, мог бы что-то сказать, но мешать бизнесу не стал. Не смыслят, знаний ноль — пусть гуляют», — говорит Андрей.
По мнению Андрея, существующие законодательные ограничения не способствуют развитию исторической науки.
«Почему я копаю? Да потому, что мне интересна история моей страны. Поиск предметов старины — это настоящий образовательный процесс. По закону копать я не могу, потому что получить «открытый лист» от Министерства культуры могут только археологи. Насколько мне известно, только два вуза в стране выпускают с таких специалистов», — говорит копатель.
За границей, по словам собеседника «Ленты.ру», правила для кладоискателей гораздо демократичнее.
«Взять, к примеру, Англию: если хочешь копать — платишь пошлину, и вперед. Если что-то найдешь, совершенно официально можешь предложить свою находку на выкуп музею или частному коллекционеру. Там, конечно, есть тонкости в том плане, что при покупке музей все-таки имеет преимущество, потому что частные коллекционеры часто предлагают больше денег. Поэтому я считаю, что закон 243.2 РФ отдаляет людей от изучения собственной истории. Пусть археологи работают там, где уже обнаружены археологические памятники, но пусть будет и какая-то государственная программа, по которой люди смогут платить пошлину и самостоятельно искать, а потом сдавать свои находки за нормальные деньги. Если все это останется в земле, кому от этого польза? Все монеты выставляют в музеях по два-три экземпляра, остальные хранятся в запасниках на складах», — заключил Андрей.
В соответствии с существующим законодательством, действия лиц, направленные на поиск археологических предметов без разрешающего документа, однозначно являются незаконными.
«Именно по наличию открытого листа сотрудники полиции и общественные инспекторы могут отличить законного археолога от грабителей археологических памятников. Открытый лист выдается Министерством культуры Российской Федерации сроком на один год», — приводятся слова замдиректора Департамента государственной охраны культурного наследия Минкульта Георгия Сытенко на сайте мэра Москвы.