Ремонт стиральных машин на дому.
Ремонт посудомоечных машин Люберцы, Москва, Котельники, Жулебино, Дзержинский, Лыткарино, Реутов, Жуковский, Железнодорожный. Раменское. 8-917-545-14-12. 8-925-233-08-29.
Ремонт посудомоечных машин Люберцы, Москва, Котельники, Жулебино, Дзержинский, Лыткарино, Реутов, Жуковский, Железнодорожный. Раменское. 8-917-545-14-12. 8-925-233-08-29.
Россия
1169 записей
09:56, 10 октября 2018
Яжемать и старичок
Фото: Сергей Бобылев / ТАСС
Похищение детей родителями уже давно стало в нашей стране нормой, а вот рынок услуг по «возвращению» детей путем шантажа и вымогательства еще только набирает обороты. Занимаются этим вполне невинные с виду организации. Однако случается, что на беде детей спекулируют отдельные представители органов власти и даже целые структуры.
Небанальная, казалось бы, история была рассказана в одной из недавних передач «Человек и закон». По решению суда четырехлетний Родион — сын Роберта и Натальи Голубковых — должен был после развода родителей жить с отцом. Мать не виделась с ребенком целый год после расставания с мужем и не сильно к этому стремилась, однако решение суда ее задело. Спустя некоторое время сына выкрали, как в лихие 90-е: когда отец с ребенком были на прогулке, к ним подъехала «девятка», отца избили, малыша увезли в неизвестном направлении. Оказалось, что несмотря на запрет отца ребенка, Наталья каким-то образом сумела вывезти сына через Минск в Израиль. Там они и проживают по сей день.
Бывшему супругу Натальи удалось узнать, что в похищении Родиона участвовала целая группа лиц, точнее — организация «Стопкиднепинг». Это, как они сами себя называют, волонтерская группа, призванная помогать родителям, которые ищут украденных детей. На самом деле слово «украденные» нужно брать в кавычки, поскольку речь зачастую идет о поиске детей, которые остались с одним из родителей по решению суда, но вторая сторона не согласилась с этим решением. Как правило, это матери, хотя суды обычно остаются на их стороне.
Как утверждается в расследовании журналистов «Человека и закона», на совести у членов этой общественной организации много дел, подобных истории с кражей Родиона Голубкова. «Волонтеры» оказывают помощь матерям не всегда законными способами, их методы — слежки, избиения, угрозы, шантаж. Вот интересная деталь: среди подвижников «Стопкиднепинга» — ранее судимый Андрей Сиднев, у которого за плечами — 16 лет колонии строгого режима. Как показало расследование журналистов «Человека и закона», члены организации не только берут деньги с матерей за свои услуги, но и шантажируют отцов, требуя от них передачи части имущества, — отсюда и «специализация» организации: она берется за семейные дела не бедных алкоголиков, а вполне состоятельных семей.
«Санта-Барбара» курит в сторонке
Примечательно, что «Стопкиднепинг» пользуется поддержкой у чиновников высокого уровня, включая депутатов Госдумы и их помощников. Это также удалось выяснить авторам сюжета о деятельности организации, не имеющей даже своего сайта. Но участие сильных мира сего в дележе детей, страдающих от разрыва родителей, не редкость. Это показала скандальная история молодых людей из Санкт-Петербурга — Андрея Зайцева и Юлии Шик.
Семья директора Музея уличного искусства и его неработающей жены распалась осенью прошлого года после шести лет брака, в котором были рождены двое детей — Степан и Федор. После семейной размолвки Андрей поехал с детьми в отпуск. По его словам, это была нормальная практика — каждый год по завершении музейного сезона уезжать с детьми за границу на пару месяцев. Юлия была предупреждена о запланированных каникулах, разрешение на вывоз детей дала и даже сама отвезла их в аэропорт. Но затем почти сразу обвинила мужа в похищении Степы и Феди, которых тот якобы решил спрятать от матери в Европе.
Суд и полиция встали на сторону отца: с точки зрения закона, он просто поехал на отдых без жены, о какой краже идет речь, если он вывозил детей с согласия жены? Более того, суд вынес предписание, что до развода оба сына должны жить с Андреем. Но тогда Юлия решила пойти ва-банк, развернув в своем Instagram кампанию с хештегом #андрейвернидетей. Ее поддержала вмиг образовавшаяся армия подписчиков. На Зайцева посыпались сообщения с угрозами, особо активные пользователи призывали похитить детей у отца, при том что тот все время поддерживал семью, оставив супруге дом и выплачивая на содержание детей алименты. «Когда он ушел из семьи, он нас обеспечивал. Могу сказать, что больше 70 тысяч в месяц я не получала от мужа!» — жаловалась между тем в своем Instagram на «бедную жизнь» Юля.
Обвинения в киднепинге шокировали директора музея стрит-арта, тем не менее он не препятствовал решению суда, который разрешил матери встречаться с детьми каждую неделю. Андрей предложил Юлии заключить мировое соглашение, но та отказалась, потребовав, чтобы муж отдал детей. Также Андрей должен, по ее мнению, полностью обеспечивать их троих и встречаться с сыновьями только тогда, когда Юля сама посчитает нужным. По словам бывшего мужа, она также требовала, чтобы он переписал на нее квартиру, в которой сам проживал, и давал ей крупные суммы денег на личные нужды.
Кампания, развязанная Юлий Шик в соцсетях, быстро обросла шумихой. О семейной драме писали и развлекательные ресурсы, и федеральные СМИ, и популярные блогеры. В частности, Лена Мироотмечала в своем посте на эту тему, что «даже суд, который у нас всегда выступает на стороне матери, решил оставить детей с Андреем просто потому, что он в состоянии поддерживать привычный для них образ жизни: рацион, кружки, занятия с преподавателями. Юля, несмотря на решение суда, начала травлю в интернете, через СМИ обвинила Андрея в кинднепинге, завела инстаграм, в котором набрала кучу подписчиц — профессиональных яжыматерей, которые безоговорочно приняли ее сторону. В адрес Андрея посыпались проклятия, угрозы и обещания выкрасть детей — и все это от посторонних людей».
Гиперответственный законодатель
Однако ситуация изменилась в одночасье, когда на сторону Юлии встал… ни много ни мало спикер законодательного собрания Санкт-Петербурга Вячеслав Макаров. Казалось бы, откуда такое внимание представителя власти к проблеме обычной петербурженки? Дело в том, что ранее не работавшая Юлия к тому времени устроилась в заксобрание секретарем — и именно к Макарову. В результате в августе этого года суд резко сменил позицию: во время бракоразводного процесса он постановил, что дети должны жить с матерью. Практически одновременно с этим решением петербургский парламент подготовил поправки в семейный кодекс, предложив, в частности, временно ограничивать в правах родителей, которые укрывают детей от бывших супругов вопреки решению суда.
Вячеслав Макаров во время одного брифинга на вопрос журналистов об участии его в семейной истории разразился бурной речью. Он поведал, что дело супругов, чьи имена уже знали многие жители Северной столицы, находится под его особым контролем, и к работе уже подключен Следственный комитет по Ленинградской области. А далее перешел на выпады в сторону Зайцева и его родителей. «Вот эту семейку необходимо было в пыльных мешках на голове и в кандалах доставить и провести еще. Чтоб это было в назидание другим», — цитирует Макарова издание «Наша Версия».
Впрочем, столь странная для представителя власти риторика, граничащая с экстремизмом, для спикера не редкость. Недаром Макарова в городе за глаза называют «полковником» — не только в связи с его военным званием, но и с манерой общения — прямолинейным, как танк, и не терпящим возражений. При этом, говорят злые языки, слова и поступки спикера не всегда «отличаются умом и сообразительностью», что не раз оборачивалось для Макарова скандалами.
Тогда же Вячеслав Макаров пригрозил возбуждением дела об убийстве детей. Однако Андрей Зайцев, узнав об угрозах, опроверг эти слухи телеканалу «Питер ТВ», который связался с отцом и подтвердил: дети живы, и все с ними в порядке. Но почему парламентарий оказывает рядовой сотруднице столь ярую, перечеркивающую доводы разума поддержку? Как предполагает газета «Наша версия», с 63-летним спикером 28-летнюю Юлию связывают не только деловые отношения. Правда, она не единственная его протеже.
Темные дела
Персона Вячеслава Макарова давно привлекает внимание публики и журналистов. Один из наиболее свежих — «дачный скандал». Согласно расследованию «Новой газеты», он на льготных условиях получил в аренду на десять лет социальные дачи в поселке Солнечном, недалеко от Финского залива. Три дачи, предназначенные ветеранам Великой Отечественной войны и чернобыльцам, тот, как предполагается, собирался передать в пользование своим любовницам.
Но, возможно, скоро череда скандалов вокруг пожилого покровителя Юлии Шик сойдет на нет, и связано это с прогнозами экспертов, ожидающих отставки Вячеслава Макарова вслед за отставкой бывшего губернатора Георгия Полтавченко. Кто-то связывает это с общим трендом на обновление руководства города федерального значения, а кто-то — с накопившимся вокруг председателя парламента Санкт-Петербурга негативным фоном.
Юлия же тем временем продолжает ждать поддержки от чиновников и тех, кому они покровительствуют. Теперь она активно рекламирует в своих соцсетях «Стопкиднепинг» и недоумевает, «сколько лжи обрушилось на эту организацию». Эту «ложь», по ее мнению, раскопали журналисты из передачи «Человек и закон». Юлия Шик свято верит в то, что «волонтеры» помогут ей вернуть сыновей — всеми доступными способами.
Зайцев же готов пойти на мировую и уладить скандал, не травмируя детей. «Я выступаю за подписание мирового соглашения и хочу, чтобы мы оба могли принимать участие в воспитании детей», — сообщил Андрей в своем посте. Но такой исход событий не устраивает его бывшую супругу, протеже Макарова. Ведь сейчас от этого конфликта она получает одни плюсы, а мирный раздел детей не позволит ей и дальше набирать популярность в сети.
«Не мог бы ты держать меня за волосы и прижать к стене?»
Кадр: фильм «Убей меня нежно»
«Обеспокоенная» часть российского общества смотрит на феминистское движение и его отношение к согласию в сексе с опаской. Неужели придет время, когда даже в России придется перед вступлением в половые отношения говорить партнеру однозначное «да»? Может быть, еще и бумажку у нотариуса заверить? Ведь жили же люди раньше, и никто не жаловался. Этой проблеме была посвящена дискуссия «Есть ли секс при феминизме?», организованная журналом «Логос» и Московской высшей школой социальных и экономических наук, в которой приняли участие блогеры, активисты и представители научного сообщества. «Лента.ру» публикует выдержки из этой дискуссии.
Сейчас в обществе складывается новый гендерный контракт, и этот процесс вызывает у многих вопросы. Есть такая наивная и не очень умная, на мой взгляд, позиция, которая была сформулирована в третьем лице в анонсе нашего мероприятия. Я слышал от разных людей, что «секса никакого больше нет», по той причине, что если вы каждый раз вынуждены спрашивать своего партнера о том, хочет ли он заняться с вами сексом, а он спрашивает об этом вас. Многие полагают, что это какой-то кошмар, юридическое мышление — что, может еще и нотариально заверенную подпись надо ставить? И после этого, мол, все желание пропадает.
Однако мне кажется, что проблема заключается в другом. Когда мы говорим о сексе, то обсуждаем не столько физиологию, а некий набор эмоциональных ожиданий относительно того, как это выглядит. Вот, мужчина и женщина начинают встречаться, он говорит ей «давай встретимся еще раз», она говорит ему «ну, может быть». И тогда запускается этот древний пещерный механизм: «Ага! Значит, она не против!» А потом в какой-то момент они оба чувствуют, что, вот, надо! Скорее всего, такая конструкция сейчас выглядит и архаичной, и вообще невозможной. И в этом смысле эмоциональная норма, к которой мы привыкли за последние десятилетия, разрушается. Соответственно, вопрос состоит в следующем: должны ли мы ее защищать, является ли потеря этой нормы, гендерного контракта, чем-то ужасным (или замечательным), и если да — то почему? И наконец, в каких терминах мы можем все эти вещи обсуждать?
Заявление «Есть ли секс при феминизме?» звучит так, как будто у нас уже есть некое общество, в котором есть феминизм, какие-то правила. Разумеется, мы должны говорить только о каком-то гипотетическом будущем. До феминизма нам еще идти и идти, и за это время он еще десять раз изменится и будет очень сильно отличаться от того, что мы сейчас называем им.
На вопрос «а будет ли там секс?» можно дать только один ответ, вполне категоричный и верный. В том виде, в котором мы сейчас представляем секс, что мы вкладываем в это понятие — такого секса, разумеется, уже не будет. С этим сексом уже практически покончено.
Перед тем как садиться писать свою книгу, я накачала себе подростковые сериалы, потому что мне нужно было немного вернуться в прошлое и припомнить все эти сладостные и мучительные волнения из-за того, что что-то происходит (и все это растягивается на полсезона). Я обнаружила, что в них всегда существуют одни и те же поведенческие шаблоны. Вы очень волнуетесь, вы неспособны говорить прямо о своих чувствах. Вы не можете сказать человеку о том, что вы чувствуете, вы боитесь, что из-за этого что-то случится — и последствия будут очень болезненными.
Персонаж обязательно попадает в историю, в которой никто не спрашивает согласия. Мужчина припирает женщину к стенке. Женщина сама может припереть мужчину к стенке. Мужчины с мужчинами делают то же самое. Женщина с женщиной… Эта ситуация, конечно, случается реже, но бывает всякое. Главная мысль тут — что согласия нет, но все непременно получают удовольствие, несмотря на то, что до этого ничего не обсуждалось. А в жизни такого не бывает никогда, в жизни реализуются, за редким исключением, совершенно другие модели.
Поэтому в представлении секса сейчас у нас есть два разных направления. Одно — это идеалистичная картина, в которой один нападает, другой подчиняется, и все хорошо, а другое — практичное, в котором мы страдаем, мучаемся и умираем. И я рада, что такого не будет, но каким образом мы придем к этой ситуации, и когда это случится — вопрос дискуссионный.
Залина Маршенкулова, блогер:
Почему эта проблема возникает, я прекрасно понимаю. Есть такой момент — если посмотреть на то, что происходит с западным феминизмом, то там, конечно, возникают какие-то истории с радикальным перекосом, когда борьба с домогательствами выглядит как борьба с сексуальностью. И я совершенно согласна, что такой момент есть.
Но мне кажется, что для России это совершенно неактуально. У нас совершенно другая страна, менталитет, проблемы, сложности и отношения в обществе. Поэтому россияне боятся, что в России «исчезнет секс» и между мужчинами и женщинами начнут возникать проблемы только из-за того, что мы вдруг станем обсуждать проблему сексуальных домогательств… Конечно же, нет. Этого не произойдет.
Я хочу подчеркнуть, что сексуальность и сексуальные домогательства — совершенно разные вещи. Я исключительно за то, чтобы ни патриархат, ни какой-либо другой социальный институт не подавлял женскую сексуальность. И мне кажется, что очень важно, чтобы во время борьбы с домогательствами не выплеснули, что называется, из корыта ребенка.
Но когда читатели пишут мне, мол, как так? Человек должен что ли спрашивать разрешение на поцелуй, на то, чтобы потрогать тебя за попу и так далее. Я в этом случае могу приводить только свой опыт и говорю, что у меня таких моментов нет. Потому что если я хочу, чтобы меня прижали к стене и держали за волосы, я просто говорю: «не мог бы ты держать меня за волосы и прижать меня к стене?».
То, чем занимаются в том числе секс-просветители и другие активисты — они рассказывают о том, что мы должны учиться разговаривать, говорить о своих желаниях и чувствах, что это прекрасно и замечательно. О том, что разговоры о сексе и секс вообще должны перестать быть табуированной темой самой по себе. Это уже приведет к тому, что общество станет более свободным, просвещенным, и станет меньше проблем с насилием.
Но мне пишут многие женщины о том, что «если мне нужно говорить мужику, что ему делать, то тогда мне такой мужик не нужен». Мне кажется, что это, опять же, не проблема. Если не бояться и разговаривать — она будет решена, и вопрос о том, будет ли возможен секс в условиях победившего феминизма, не возникнет.
Меня тоже удивило присутствие слова «феминизм» в названии дискуссии. Прежде всего, я согласен с тем, что мужчины не должны говорить о феминизме, не должны называть себя феминистами, ведь угнетенные могут сказать за себя сами. Это гораздо лучше, чем когда изнеженные хипстеры пытаются защищать мигрантов, а мужчины рассказывают женщинам, что такое феминизм.
Я понимаю, что имеется в виду под фразой «будет ли секс» при прогрессизме, при леволиберализме, и я не знаю, там, при правой архаике над культурным марксизмом. Вторая причина, по которой мне кажется это обсуждение странным, если мы говорим о харассменте, то одна из самых вопиющих историй, случай Кевина Спейси, — там вообще не было никаких женщин. А дальше я согласен с Татьяной Немировой, у меня такая же точно позиция, я считаю, что при феминизме секса не то, чтобы не будет, его будет просто гораздо меньше — наверно, процентов на 80.
Сейчас вообще никто не говорит о согласии. Согласие — это вчерашний день. Например, вы занимаетесь сексом за деньги. Вы получаете согласие на это. И вы считаете, что это нормально? По-моему, нет. Насилие классического патриархата, когда муж насилует жену — это тоже уже позавчерашний день, сегодня говорят о каких-то более тонких видах насилия, связанных с экономическими отношениями, с психологической манипуляцией. Например, когда нытик ходит за женщиной и пытается развести ее на секс — это что, не насилие? По-моему, насилие, и это недопустимо.
Когда мы видим все эти флешмобы, вроде #MeToo, то понимаем, что именно так выглядит секс с другой стороны. То, что мы обычно читаем или слышим в мужских компаниях, когда «гусары» рассказывают о своих «подвигах», оттуда выглядит как насилие. Очень неприятно, очень мерзко, но люди вынуждены это терпеть. Не буду говорить про мужчин и женщин — по-моему, это касается людей в целом. И в этом смысле, конечно, секс в том виде, в котором мы его знаем, — это патриархат, насилие — и с этим надо кончать.
Татьяна Никонова:
Всякий раз, когда мы говорим о согласии, о том, как все будет, то мы подразумеваем, что у нас есть некие свободные субъекты, которые свободно делают выбор в каком-то свободном вакууме, где есть, возможно, некие юридические бумажки и презервативы. Но на самом деле все не так. То, что ожидает нас конкретно, всегда очень контекстуально. Люди могут понимать под действиями, которые они хотят предпринять, совершенно разные вещи, в зависимости от того, женаты ли они, женаты ли на других людях, какого они возраста, достиг ли кто-нибудь из них возраста согласия и так далее. Также многое зависит от того, какого человек пола, какого гендера, и все это не всегда совпадает. А когда их двое, то ситуация очень запутывается, не говоря уже о ситуации, когда их больше.
Поэтому когда говорят, что, вот, женщина же согласилась с тем-то и тем-то, и выглядит это таким-то образом, мы бы могли задать себе вопрос: а в какой ситуации у женщины вообще есть свободный выбор? Потому что не всегда это очевидно. Есть ли у нее свободный выбор, когда у нее нет понятных моделей поведения отказа, что если она откажет и скажет «нет», то перед ней будет человек, который встанет и скажет «ну хорошо» и уйдет, и она не получит за это в табло. Кто ей может гарантировать, что произойдет именно так? Каким образом она будет себя вести? Как на нее будет влиять весь накопленный опыт жизни, где ее субъектность совершенно неочевидна.
И мне кажется очень важным, когда мы говорим о таких вещах, все-таки помнить, что в первую очередь нам нужно развивать чувствительность к гендерному неравноправию. Его нужно очень хорошо видеть, поскольку оно сильно влияет на динамику власти. Потому что всегда, когда мы говорим сейчас о сексе, возникают истории, в которых мы говорим о насилии, о власти.
Я думаю, что со временем секс изменится до такой степени, что вопросов власти просто не будет возникать. Точно так же, как сейчас очень популярны некие легкие версии БДСМ, поскольку это «интересно, чувственно» и так далее. Но БДСМ практически полностью завязан на динамике власти. Почему это так важно? Потому что секс есть власть. Почему секс есть власть? Потому что наше общество построено на попытках заполучить власть. И вот когда наше общество изменится, когда в нем вопрос власти и управления другими людьми и ресурсами станет не таким важным, изменится и секс.
Залина Маршенкулова:
Я бы хотела вернуть нас к реальности — мы говорим о каких-то утопиях. Мне кажутся странными примеры о каких-то радикальных феминистских выступлениях на Западе. Я хочу еще раз вернуть нас в Россию и обсудить российские проблемы и то, как российское общество воспринимает женщину и секс.
Давайте хотя бы вспомним историю про мальчика Артема, который убил свою соседку, а потом трахнул ее тело, или что писали в комментариях на популярных ресурсах — не в каких-то бложиках интеллектуалов. «Не могла ему дать разок? Это так сложно?» Так что нужно смотреть на то, о каком обществе вы говорите. Если мы посмотрим на роль женщины в восприятии ведущих Первого канала, то оно тоже очень интересно. Оно тоже укладывается во фразу «В смысле, как это она не захотела дать мужу?»
Иногда мы с вами утопически рассуждаем о том, что когда-то настанет эра, когда благодаря радикальным феминисткам, запретят секс или мужчинам запретят заниматься сексом… Я предлагаю вам вернуться сюда и читать комментарии или следить за телеэкраном, который смотрят миллионы. Я призываю читать комментарии в многомиллионных пабликах «ВКонтакте», которые называются «Шкуро[сношатели]» или еще как-нибудь в этом роде, и с их авторами обсуждать вопросы женской сексуальности. У них спрашивать: «А как вы считаете, если женщина вышла вечером в короткой юбке, она хочет, чтобы с ней переспали, или нет?»
Мы рассматриваем какие-то идеальные, не очень реальные ситуации. Надо смотреть на массовую повестку того, как воспринимается женщина. Я даже больше скажу, про жертв изнасилований говорят «она, наверно, хотела, чтобы ее изнасиловали» или «она бы могла и дать»… Я предлагаю вспомнить случай с сестрами, которые убили своего отца, который их насиловал и истязал, — и здесь мы тоже сможем прочитать комментарии о том, какие это нехорошие девочки.
Куда ни пойди, проблема в том, что в России очень сильна мизогиния. И мне кажется, что на сегодняшний день это гораздо большая проблема, чем страх перед тем, что где-то какие-то радикальные феминистки — не в этой стране — кому-то пишут бумажки о том, как им заниматься сексом. Мне насрать вообще, вот извините, серьезно.
Русская православная церковь проявляет активность в социальной сфере, занимаясь, к примеру, воспитанием детей. Забота о сиротах — это очень хорошо, но насколько полезно ребенку воспитываться в монастырских условиях? Об этом сегодня нет объективных исследований, но есть люди, которым уже выпало пройти этот путь. Елена попала в женскую православную обитель шестилетним ребенком и провела под чутким присмотром монахинь 11 лет. Теперь она учится жить заново в миру, борясь с ощущением нереальности происходящего вне монастырских стен. Девушка поделилась своей историей с «Лентой.ру».
Мне было пять лет, когда мама захотела уехать в монастырь. Мы с ней жили в Питере. Без отца.
И мы переехали в одну из обителей, где воспитывают сирот. Я там стала седьмым ребенком.
Одна из нас была, как и я, дочка монахини.
Две сестры приехали из Подмосковья, где жили с родителями, страдающими алкоголизмом. Бабушка вывезла их оттуда в монастырь, и отец с матерью, похоже, этого даже не заметили.
Четвертая девочка приехала с острова Валаам. Там она жила сама по себе — беспризорной. Ходила от двора к двору, и ее подкармливали добрые люди. В обитель ее привезла побывавшая на острове паломница из Москвы.
Самой старшей из нас была девочка лет 12-ти. Мы считали ее бесноватой, но мне кажется сейчас, что она была нормальная, просто гиперактивная какая-то. Откуда она приехала я не знаю.
Шестую — самую младшую из нас, помню, звали Машей. Ее и брата родная мама буквально выкинула на помойку. Они так на ней и жили какое-то время. Брат был постарше и как-то находил пропитание. Потом их подобрали. Машу устроили к нам, а мальчика куда-то в другое место.
Потом прибывали все новые и новые ребята. Практически у каждого была подобная история и, хлебнув горя, им было приятно обрести дом, даже столь специфический, как монастырь.
Нас — детей — поселили в первом отремонтированном, лучшем домике на территории обители. В комнатах стояли двухъярусные кровати. Тесновато, но тогда этого не ощущалось. В домике также была прихожая, ванная с туалетом и комната, служившая нам учебным классом.
Остальные дома, в которых жили монахини, были тогда в чудовищном состоянии. Там крыши проваливались, отопления не было.
Мама поселилась в другой обители. С тех пор времени на общение у нас было мало, и я старалась заранее на листочек записать, что ей рассказать при встрече, чтобы не забыть.
«Хоббит был под запретом»
Монахини, которых нам назначили воспитателями, были людьми очень разными, но по большей части — из среды городской интеллигенции. У многих было хорошее высшее образование: техническое или гуманитарное.
Они держали себя в строгости, практически без сна и очень скудно питались. Было видно, что им это дается не просто, но на детях сестры не срывались.
У нас там сразу же появилась своя монастырская школа. Шестеро девчонок попали во второй класс, а я — в первый. В начальных классах нас учили сами монахини. Раз в четверть приходила педагог из обычной школы, чтобы принять экзамены. По документам мы находились на домашнем обучении.
Начиная с пятого класса, учителя из обычных школ к нам стали приходить чаще. Монахини тоже вели какие-то предметы — у кого что лучше получалось в школе.
Одна сестра, помню, удивительным образом знала географию — не глядя в карту, могла рассказывать, где и какие города находятся.
Другая окончила математический институт, компьютеры разрабатывала. Она нас обучала алгебре. Но было очень сложно, потому что эта женщина нас пыталась учить какой-то высшей математике в пятом классе, и мы долго ничего не понимали.
Зато от нас не скрывали теорию эволюции, рассказывали о различных физических моделях, описывающих Вселенную. В общем, естествознание в монастыре уважали, но вот к литературе подходили строже.
Не все книги нам благословлялось читать. К примеру, «Мастера и Маргариту» Булгакова. Даже, помню, «Хоббит или туда и обратно» Толкиена был под запретом. Однако мы как-то раздобыли эту книгу и передавали другу другу втихаря. Потом кто-то покаялся в этом и всех сдал. Я тогда успела прочесть ее только наполовину и сожгла, чтобы скрыть улики.
Воспитательницы старались, чтобы мы с утра до вечера были чем-то заняты и не болтались без дела. Сначала нам выдумывали отдельные занятия, но потом выяснилось, что и детям, и сестрам проще работать бок о бок на кухне или на огороде.
Мы подметали, красили, белили, снег чистили, помогали по кухне. Часто можно было выполнить работу побыстрее и сбегать искупаться на источнике — такая была забава.
Читали утренние и вечерние молитвы, а по субботам, воскресеньям и по праздникам ходили на богослужения. А в первую и последнюю неделю Великого поста мы почти с утра и до вечера были в храме.
Торжественные облачения священников, пение хора, горящие свечи, запах дыма из кадил — мы погружались в особую приятную атмосферу. Конечно, церковнославянские тексты того же псалтири сначала звучали для нас как набор непонятных слов, но ведь можно же наслаждаться англоязычной музыкой без особого понимания о чем поют?
«Я ждала момента, когда смогла бы уехать оттуда»
У ребенка нет выбора. Он полностью зависим от родителей, опекунов или воспитателей. И только чудо порой ограждает сирот от чудовищных проявлений этого мира.
Помню, как волосы вставали дыбом от рассказов девочек, поживших до монастыря в обычном детдоме. Они рассказывали про ребят из АУЕ, которые наводили свои порядки, опускали слабых, ставили их на счетчик, подсаживали младших на наркотики. Рассказывали про то, как насилуют девочек-подростков — нередко при участии самих воспитателей.
От этих рассказов я, наверное, должна была еще сильнее полюбить свой монастырь, но… Многие годы я ждала момента, когда смогла бы уехать оттуда.
К слову, нам не говорили, что наше будущее должно быть связано с монастырем или с женитьбой на священнике. Собственно, разговоры о том, куда идти учиться и чем заниматься в будущем велись только в том ключе, у кого из монахинь были какие знакомые в миру, которые могли бы помочь, сориентировать.
Некоторые из нас хотели остаться. Вернее, классе в девятом говорили, что желают остаться, а в 11-м уже говорили, что передумали. Иногда так делали специально. Ведь к тем, кто хотел остаться, в монастыре было другое отношение. Их переселяли к сестрам и позволяли жить самому по себе. Они, как и другие, ходили в школу, занимались послушаниями, но при этом их уже никто не контролировал.
Вообще, монастырский уклад жизни в России — вещь не железобетонная. Здесь тоже идет процесс смягчения какого-то. Даже относительно питания. Что, казалось, может быть более устоявшимся, чем пост? Но сейчас детей в нашем монастыре кормят мясом, а в мою бытность была только рыба и лишь в скоромные, не постные дни. А сами сестры до сих пор в первую и последнюю неделю Великого поста ничего не едят почти.
В подростковом возрасте возникла жажда перемен, тяга к путешествиям. Возможно, монахини это чувствовали и старались организовывать для нас интересные паломнические и экскурсионные поездки.
«Меня и подругу обзывали монашками, над нами без конца издевались»
Это удивительно, но все ребята, с которыми я там находилась, верили в Бога искренне и продолжают верить сейчас уже взрослыми и свободными людьми. Всем нам запомнилось, что в монастыре, несмотря на все трудности и несовершенства, все-таки ощущается присутствие Всевышнего.
Примечательно, что никто из выпускников не сгинул в миру. Особенно это касается наших сирот. Все получили жилье, разные профессии. Теперь у многих уже мужья, дети. Видимо, что-то их отличает от обычных детдомовцев, больше половины из которых спиваются или становятся жертвами своих же старших товарищей, отжимающих у них квартиры?
После окончания 11 класса я вместе с монастырской подругой переехала в Подмосковье и поступила в вуз на специальность «государственная служба». В течение пяти лет я жила в общаге с детдомовцами и вообще не понимала, где нахожусь. Что это за ад на земле?
Меня и подругу обзывали монашками, над нами без конца издевались. А ведь, живя с монахинями, мне почему-то представлялось, что внешний мир добрый, что он меня примет. Было очень неожиданно и неприятно узнать обратное, но я не сдавалась.
Стала подрабатывать уборщицей вечерами и скопила себе на модную одежду. И что? Пришла на занятия в обновке — и в классе мне сказали: «Наконец-то ты не как бомж выглядишь!» После чего все хором заржали. Может, это было и ожидаемо, но фразочку-то выдала преподаватель, а не какой-нибудь студент.
После института я некоторое время вообще боялась разговаривать с людьми. Переехала в Москву, работала удаленно или где-то в офисе, но как-то без контакта с посторонними.
Во время учебы в вузе я была изгоем и никто меня на пьянки-гулянки не звал, но однажды я приехала к дальним родственникам в деревню, и там ребята убедили меня выпить пива. Это была «Балтика 9». Там вся молодежь пьянствовала поголовно. В итоге — я только от горлышка отпила и не могла уже встать от головокружения.
Вскоре сидеть с ними мне стало скучно. Смотрела на часы и считала минуты, когда уже можно уйти, чтобы никого не обидеть. Скучно становилось от тупых разговоров и непрекращающегося смеха, построенного на взаимных оскорблениях и унижении. Чем больше ты ржешь, тем круче — так что ли?
С тех пор выпивка у меня ассоциируется вот с этим тупым ржачем.
«Работа стюардессы похожа на монашество»
Стюардессой я стала практически случайно. Оставила резюме на ярмарке вакансий — и мне позвонили из авиакомпании. Я подумала сначала, что эта работа мне не подходит, так как у меня другое образование и нужно трудиться по профессии. Потом мне написали еще раз, и подруга убедила меня сходить.Пришла на собеседование — и меня взяли.
Ждала такого же отношения ко мне людей, как в институте. Там у нас было длительное обучение, получив которое ты обязан отработать в авиакомпании минимум три года. И надо мной там никто не издевался. Они, конечно, смеялись, как я потом уже узнала, но за моей спиной и не над моей внешностью, а над тем, что я с ними не гуляла.
А на работе у нас постоянно разные бригады, и я удивилась тому уважению, которое ко мне стали проявлять коллеги. Я перестала быть вечным лохом и объектом для шуток. Нашла друзей, но встречаемся мы редко из-за постоянной занятости.
Вообще говоря, работа стюардессы похожа на монашество. Это ежедневный труд с раннего утра до позднего вечера, умение терпеливо относится к людям, к пассажирам, среди которых попадаются очень сложные персонажи.
Иногда выходных нет вообще. После двенадцатичасового перелета сдаешь все документы и только часа через четыре уезжаешь домой. А уже через восемнадцать часов тебе нужно вылетать. Остается время только поспать, а еще нужно что-то приготовить поесть и доехать обратно. За два часа до вылета медосмотр и много другой мороки…
Праздников, включая новогодние, у нас нет. Я так сильно устаю, что во время отпуска часто болею. Видимо, организм как-то расслабляется, и сразу накатывает.
Командировки по миру мне, правда, очень нравятся. Далеко на экскурсии мы не ездим, но где-то прогуляться, в магазин зайти — стараемся почти всегда.
«Мне уже казалось, что нормальных парней просто нет»
Недавно я нашла себе молодого человека. Два месяца мы встречаемся. А до этого, вот мне 28 лет, ни с кем у меня построить отношения не удавалось.
Я телевизор включаю крайне редко, но как-то увидела передачу про то, как мужчина с мамой живет и она четыре раза отводила от него невест. Последний раз она подстроила ситуацию, чтобы девушка напилась и ему изменила. Теперь эта несчастная бегает за ним, а он во весь голос на нее орет, что она шлюха. В общем, цирк! Но этот мир действительно такой.
Мне уже казалось, что нормальных парней просто нет, и нужно смириться с этим, научиться закрывать глаза на какие-то моменты. Но они были — эти моменты — кошмарные. В итоге я расставалась с ребятами, и потом некоторые начинали меня преследовать, караулить где-то.
Все они ведь где-то работают, живут обычной жизнью, но когда начинаешь общаться, то видишь, что психика у человека ненормальная. Были мысли, что, может, это у меня с головой проблемы, и даже желание обратиться к психологу возникло. С одним специалистом уже договорилась встретиться, но прежде встретила его.
Я долго молилась и, похоже, вымолила себе жениха. Даже мама удивляется, какой он у меня, говорит, что и в ее время таких ребят не было. Теперь молюсь, чтобы у нас была крепкая семья и много детей.
«Очень рада тому, какое воспитание получила»
Своего ребенка я бы на воспитание в монастырь не отдала, но на пару летних месяцев в году привозила бы точно. Я удивляюсь тому, как моей матери хватило сил и решимости расстаться с маленькой дочерью, довольствоваться непродолжительными встречами.
У меня нет склонности к депрессиям, нытью, я почти никогда не унываю. Эти заключения я сделала из наблюдений за собой и сверстниками в детдомовской общаге. Многих из тех ребят мне искренне жаль.
Впрочем, монастырь научил меня не зацикливаться на недостатках других людей, не совать нос в чужое дело. Выйдя за его стены, я удивилась тому, как много времени и сил люди тратят на осуждение ближних и дальних, называя это сопереживанием.
А сколько людей, называющих себя религиозными, говорят, что, к примеру, трагедия в Трансвааль парке, где крыша упала на людей — это наказание от Бога за желание ходить в купальниках и телеса свои показывать. Как работает голова у таких христиан?
Возможно, что в противовес закрытому монастырскому укладу жизни, я теперь очень уважаю и ценю многообразие, которое существует в мире.
Лучшая моя подруга — мусульманка. Я ей ничего не внушаю, и она — мне, хотя тоже человек очень религиозный: днем и ночью встает на молитву, когда положено намаз делает. Иногда я спрашиваю у нее что-то про ислам, чтобы это мне могло с пассажирами-мусульманами, например, помочь.
Все, что во мне есть, все мои качества — они оттуда — из монастыря. Я смотрю на людей и, видя, что они творят с собой, очень рада тому, какое воспитание получила и какой характер приобрела. В то же время, когда мне совсем плохо, я утешаю себя мыслью, что я уже не в монастыре, что я свободна. Вот такое противоречие, если хотите.
В настоящее время церковная деятельность по поддержке сирот подробно описана в документе, принятом Высшим Церковным Советом 21 июня 2013 года «Основные принципы деятельности церковных приютов Русской Православной Церкви».
Там говорится, что «приоритетом в работе церковного приюта является устройство ребенка в семью». С этой целью таким организациям предписывается «развивать систему патронатного воспитания, организовывать школы приемных родителей, помощь и сопровождение приемных и проблемных семей».
В том же документе есть также абзац про приюты при монастырях: «В церковных приютах, расположенных при монастырях, дети должны проживать отдельно от монашествующих. При этом настоятельно рекомендуется обеспечить размещение зданий приютов за оградой монастыря. Уклад жизни детей в церковных приютах не может быть ориентирован на монастырский устав».
Разговоры вокруг дагестанского борца — чемпиона UFC в легком весе Хабиба Нурмагомедова — не утихают уже несколько недель. И дело тут не только в запланированном на 6 октября бое с ирландцем Конором Макгрегором. Недавние резкие высказывания Нурмагомедова, связанные с планировавшимся, а после отмененным в Махачкале концертом Егора Крида, всколыхнули и Дагестан, и всю страну. «Эти горские будут навязывать нам свои правила и говорить, что мы можем слушать, а что нет?!» — забурлила Махачкала. Пытаясь примирить стороны, в скандал вмешался сам Рамзан Кадыров. А «Лента.ру» отправилась в Сильди — высокогорный родовой аул Хабиба, чтобы понять, из какого теста делаются крутые парни и отчего их нравы строги, как цумадинские горы.
…Что там было на самом деле, не знает ни одна живая душа. Поэтому сильдинцы, чуть поразмыслив, сделали то, что предпринимает в такой ситуации каждый нормальный человек, обладающий хотя бы минимумом фантазии: они придумали историю. История эта оказалась простой, как здешние нравы, и лаконичной, как окружающие аул склоны. «Когда-то давным-давно, лет пятьсот назад, тут стояла сторожевая башня. Башня на аварском языке — "си". В честь этого мы и называемся», — рассказывают они. А на вопрос, в каком именно месте эта башня находилась, лишь разводят руками, да хитро улыбаются: мол, ну, чего пристал, и вообще, какая разница. Сильдинцы могут многое порассказать: например, о том, как орлы, коих тут ненамного меньше, чем растущей на склонах алычи, хватают на лету футбольные мячи местной детворы, но не трогают (ма ща Аллах!) греющихся на солнце мохнатолапых кур, или что здешние девушки могут, конечно, полюбить чужака, но никогда не будут этого делать.
Сильди вообще сплошь соткан из камней, облаков и коротких, словно удар в челюсть, разговоров. Но чтобы понять это, любопытствующему придется преодолеть непростой путь, требующий изрядного количество сил, времени, нервов, терпения и бензина.
Глава местной администрации — сухощавый и слегка небритый Абдурахман — встречает нас с карманным фонариком. Мы приползли в Сильди затемно, хотя намеревались быть тут к обеду.
Говорят, что дорога из Махачкалы до крошечного аула Сильди, расположившегося на самой макушке Цумадинского района, занимает четыре часа. Враки! Мы добирались сюда восемь с половиной часов, большая часть из которых ушла на прохождение бесконечных блокпостов.
Люди с автоматами, сложенные штабелем мешки с песком, невысокие строения, чьи стены выкрашены в маскировочный цвет свежих коровьих лепешек. «Откройте багажник! Покажите, что у вас под сиденьями! Предъявите документы!» Все это изрядно выматывает, однако же вполне объяснимо — Сильди находится мало того что в нескольких километрах от Грузии, так еще и недалеко от все еще не очень спокойных горных районов Чечни.
Что тут происходило во времена недавних чеченских войн? «Сложные у нас места», — уклончиво говорят полицейские на КПП. «Ничего тут не было!» — произносят местные так быстро, что становится понятно: говорить правду им не очень-то и хочется. Как, впрочем, и нам задавать лишние вопросы: на последнем посту сотрудники ФСО выматывают последние наши нервы, справа с грохотом несет свои воды бурное, как здешние нравы, Андийское Койсу, слева возвышаются огромные горы, а сверху стремительно наваливается мрак беспросветной южной ночи. Вдобавок ко всему, у нас заканчивается бензин, а впереди, как оказывается, нет ни одной заправки.
Машина едет где-то между небом и землей. Здесь нет указателей, зато полно едва заметных развилок. Мы поворачиваем наугад, ошибаемся раз за разом, глохнем и заводимся снова, скатываемся назад и прем вперед. Перед нами разбегаются голосящие ослы и не открываются молчаливые двери.
«Есть кто из взрослых?» — спрашиваем у пацана-трехлетки в одном из домов непонятно какого аула. Он исчезает. Вместо него выходит девочка лет десяти — в хиджабе и платье до пят. Она смотрит на нас с подозрением — здесь не часто встретишь посторонних. Она не знает, где Сильди. Она не знает, как называется то место, где мы оказались. Она не знает, о чем с нами разговаривать, и тоже исчезает.
Честно говоря, все это напоминает начало какого-нибудь фильма ужасов: ночь, тишина, отсутствие телефонной связи, бессловесные люди и мы, голодные и не имеющие ни малейшего понятия, что делать дальше…
Кабы не добрый человек, проводивший нас в конце концов до нужного поворота, нам бы пришлось ночевать в машине там, где, как потом выяснилось, любят бродить кабаны и медведи. Однако же мы выбрались! И вот мы тащим свои вещи вверх — по узким и петляющим горным тропам, ведущим вглубь Сильди: в сам аул проехать на машине невозможно. Абдурахман освещает фонариком одну из дверей: «Ночевать будете здесь! Кстати, это дом самого Хабиба, а я его дядя».
От дома Хабиба ждешь чего угодно, но особенно — масштабов и понтов, свойственных всем молодым и знаменитым дагестанцам. А тут — две отделанные отлакированной вагонкой небольшие комнаты, висящие на гвозде четки, видавший советскую власть холодильник, чайные пакетики, да мечеть за окном.
Я засыпаю, как убитый.
Ровно в 4.15 утра тягучий азан, перелившись через край покалеченного молнией минарета, заполняет мои уши. Наступает время утренней молитвы.
Еще через полтора часа за мной заходит Абдурахман: «Встал? Тогда пошли завтракать!»
И мы идем туда, где нас встречают его жена и внуки, сын и невестка, жирный плов и крепкий чай, домашняя сметана и только что сделанные лепешки, малина и мед с собственной пасеки, белый сыр и янтарные груши из сада.
«Без нормальной еды тут никак! Ешь, а то сил не будет!»
И я ем. А что еще остается делать?
Где-то вдалеке истошно орет осел…
Жизнь в Сильди начинается с самого рассвета. По узким проулкам мы с Абдурахманом идем к площади, где на годекане уже сидят, опершись на палки, поджарые старики, месят грязь груженые камнями ишаки и топают, громко мыча, на ближайший склон разноцветные коровы.
Я стою посреди этого, думая: замечают ли люди, живущие здесь, в ауле, какая красота их окружает? «Нет», — отвечают люди, словно сговорившись, и улыбаются. Но, надеюсь, слегка лукавят, потому что, глядя на не любящих долгие беседы сильдинцев, вообще трудно разобраться, серьезны они или не очень.
Вот, к примеру, Салман. Его внушительных размеров борода рыжа, как и покрытые лесами местные горы. Кажется, что осень застряла в его волосах.
«Я ее покрасил! Стричь бороды нам нельзя, а красить можно. Мне примерно лет шестьдесят, пожилой уже, а так помоложе немного выгляжу».
Я интересуюсь, не для того ли все это, чтобы привлекать внимание местных красоток.
«Не-не, для себя! — немедленно опровергает мою теорию Салман. — Мне не до того — я строительством занимаюсь. Что могу про Хабиба сказать? Во-первых, я родной брат его мамы. А, во-вторых, нормальный он парень — знает, как со старшими общаться, как с женщинами себя вести. Но про Крида и Тимати он еще мягко сказал! Нам по исламу нельзя петь, нельзя танцевать — это категорически запрещено религией. У нас тут в ауле никакой музыки нет!»
«Он тут для многих пример, потому что таких успехов достиг», — подхватывает Фатхулла, женатый на сестре Хабиба. — Чего я хочу достигнуть сам? Мне и так хорошо. Строю потихоньку, семью кормлю».
Выбор работы в ауле для всех его 220 жителей, распределившихся по 40 прилепленным к скале дворам, прямо скажем, не велик. Но не от ленности местной, а от того, что, ну просто так исторически сложилось.
«Кто-то что-то строит, кто-то своим хозяйством занимается или скотом — коровами, быками, баранами. Вот сейчас как раз пастухи пригонят их с гор, а в конце ноября будем скот резать — мясо сушить, колбасу делать, — рассказывает Абдурахман. — А вообще больше всего у нас ослы работают: камни таскают, сено возят, детей катают...»
Жизнь в ауле словно бы застыла как минимум лет сто назад. Городскому человеку тут странно почти все. В Сильди нет не то что больницы, но даже медработника. Случись что, ехать придется в Агвали — находящийся примерно в часе езды отсюда райцентр. Нет почты: почтальон приезжает только чтобы привезти пенсии, да редкие письма. Нет детского сада, интернета и нормальной телефонной связи — поймать сигнал можно лишь у школы, стоящей в самой верхней части села. Магазин? Говорят, при советской власти был тут один, но потом закрылся. Так что теперь единственная надежда сельчан на «КамАЗ», раз в месяц-полтора доставляющий сюда муку, сахар, рис и макароны, и собственные машины, на которых можно проскочить в райцентр, да на свое хозяйство.
Никто, впрочем, не жалуется. Более того, все уверены: при Советском Союзе жизнь здесь была куда тяжелее — не было ни нормальных дорог, ни водопровода, ни мечети — молиться приходилось тайно, втихаря собираясь для намаза в чьем-нибудь доме или мастерской. А что до возможности заработать, то сделать это можно было только пася скот в местном лесхозе, где платили — астагфирулла! — из расчета копейка за овцу.
Говорят, когда-то в ауле было полно народа, но в начале 90-х годов процентов восемьдесят сильдинцев (среди которых была и большая часть семьи Хабиба Нурмагомедова) переселились за 200 километров отсюда, в Кизилюртовский район, где им предложили землю и работу. Да и возможность дать там своим детям нормальное образование была куда больше. «А здесь что? — вздыхает один из местных жителей. — Мне отец, который в 30-х годах работал в Сильди учителем, рассказывал, что тогда в здешнюю школу ходили в основном взрослые люди. И вот отец спрашивает у одного из них: «Сколько будет пять плюс пять?» А тот отвечает: «Не знаю!»
Нынче в сильдинской школе обучают детей с 1 по 11 классы. Да еще и в две смены. Из открытого окна директора Магомеда Насрудинова тихо льется песня Return to innocence группы Enigma. Песня здесь — довольно смелый вызов местным устоям.
Магомед — не из Сильди. Родился в другом селе, несколько лет проработал в Махачкале, и его нездешность сразу же бросается в глаза: стрижка, белоснежная рубашка, пиджак и жилет. «Трудно ли мне дался переезд? — говорит он. — Трудновато. Какое-то время привыкал к условиям, дорогам, да много к чему. В городе же как? Дети после уроков идут дальше развиваться — кто рисовать, кто петь, кто бороться. А тут родители немедленно привлекают их к сезонным работам».
«Очень сложно с детьми бывает, — подтверждает и прекрасноглазая учительница Умукусум Мусагаджиева. — Библиотека закрылась, книжки купить невозможно. Вот ребята практически и не читают. В кабинете информатики у нас всего один компьютер. А требования по сдаче экзаменов точно такие же, как в Москве. И что делать? А тут еще далеко не все нормально по-русски говорят. Да, детки стараются, как могут, но стимула учиться у них особого нет — все они после окончания школы остаются в Сильди, а здесь дипломы не нужны».
Я хочу ее сфотографировать, но Умукусум меня останавливает: без разрешения директора не могу.
Вокруг вертится любопытная малышня.
«Кем мечтаете стать, когда вырастите?» — спрашиваю я у них. Девочки, потупив взор, молчат. Им нечего сказать, потому что все они станут просто женами и матерями. Зато откровенничают пацаны.
«Врачом», — говорит один.
«Экскаваторщиком», — отвечает другой.
«Хабибом!» — кричит нестройный хор мальчишек, среди которого слышен даже тихий голос первоклассника Нурмагомеда, размахивающего упакованной в лангет рукой.
«Подрался что ли?» — интересуюсь я.
«С турника свалился. Тренировался».
Тренироваться в Сильди особо негде: мальчишки от мала до велика толкутся на парочке площадок с самодельной перекладиной и ждут, когда Хабиб Нурмагомедов исполнит свое обещание и поможет со строительством в ауле спортзала. На то, что это могут сделать чиновники, тут давно никто не надеется.
«Я пока никому не говорю, но попробую сделать так, чтобы сильдинская школа — независимо от того, как пройдет бой, — носила имя Хабиба!» — делится планами Магомед Насрудинов за секунду до того, как наш разговор прерывает рев бензопилы. Во дворе школы на глазах растет огромная гора дров — здесь готовятся к долгой зиме. Это, кстати, показатель прогресса: еще не так давно тут топили сушеным кизяком.
Такая любовь к Хабибу слегка пугает, потому что кумирам принято подражать. Как смогут решать свои проблемы ребята, если герой их мечтаний решает вопросы в октагоне с помощью быстрых ударов и крепких кулаков?
«Мы объясняем им, что есть много других способов выяснять отношения, — говорит Насрудинов. — Можешь не верить, но, клянусь, наши мальчишки — а они все вспыльчивые и с гонором — на моей памяти ни разу не подрались. Сам удивляюсь, но это так. В плане поведения с ними вообще проблем не возникает. В других селах детям надо рассказывать о вреде алкоголизма, курения, наркомании, а у нас ничего этого в помине нет. Воспитание!»
Здесь из каждого дома пахнет пышным аварским хинкалом и чесночной подливой к нему. Здесь каждый зовет тебя накормить и расспросить, как дела. Здесь каждый готов предложить помощь. Здесь все кажутся невероятно милыми, но отчего же постоянно возникает вот это: разговоры о том, что, мол, таковы они там, в своих горах, а, спустившись с них, становятся большой проблемой.
Правда открывается не сразу — как, наверное, и любая правда. Но она проста: нельзя сравнивать несравнимое. Здесь не Москва, не Махачкала и даже не Хасавюрт. Сильди — это, по сути, другая планета, где иной воздух, иной ритм, иные правила и иные ценности.
Я пытаюсь представить: как протекает жизнь сильдинцев, — да что там, жителей множества других маленьких горных аулов, разбросанных по всему Дагестану?
На взгляд горожанина, в Сильди абсолютно некуда пойти. «Если только в гости, — уточняет Фатхулла, — перекусить и посмотреть телевизор». Хотя многие мужчины предпочитают остаться дома — с одной из своих жен. У некоторых сельчан их тут по две-три.
«У нас тут женщин больше, чем мужчин. Мужчины умирают чаще. Почему? Больше рискуют, потому что работают! А женщины домом занимаются», — объясняет осеннебородый Салман.
Здесь невозможно развлечься, даже если бы на это и оставалось время. Любимое дагестанское развлечение — свадьбы — в ауле играют летом или осенью, но не часто. Да и не играют, а, скорее, фиксируют факт — если во многих селах Дагестана на свадьбу выделяют три дня, в Сильди обходятся одним: на то, чтобы посидеть, поесть и выпить чай, больше и не нужно.
«Тут 99 процентов не пьет алкоголь, — говорит Абдурахман, — хоть на свадьбах, хоть на похоронах. Я сам последний раз водку в рот брал лет восемь назад».
Я решаюсь на диверсию. Подойдя к группке ребят, задаю им вопрос: «Нравятся ли вам песни Егора Крида?»
«Нееет! — дружно отвечают они. — Мы вообще не слушаем музыку. Нам нельзя».
И вот тут-то и появляется он — соблазн с осуждением и превосходством сказать что-то вроде: да как так можно, это же позапрошлый век!
Но штука вот в чем: именно этот позапрошлый век помог этим людям сохранить свой образ жизни, свою культуру и свои традиции.
Традиции эти, будем честны, раздражают многих. Спроси жителя Москвы, Питера, Махачкалы, и тебе расскажут, приведя многочисленные примеры: ребята с гор, оказавшись в городе, частенько пытаются насадить там свои правила и порядки. Причем с методами не церемонятся: начнешь возражать — живо получишь в зубы. Горцы считают, что заставляют всех таким образом блюсти заветы предков, благодаря чему в одной только дагестанской столице в этом году пришлось отменить несколько городских праздников и концертов, показавшихся кому-то харамом и позором. Это раздражает, факт. Но, что намного хуже, формирует в общественном сознании образ горца, как диковатого накачанного бородатого мужика, размахивающего кулаками, цитирующего Коран и бескомпромиссно и грубо пропагандирующего средневековые нравы.
«В семье не без дурака», — шутят по этому поводу завсегдатаи сильдинского годекана.
«Бывает такое, — нехотя соглашается со мной директор школы Магомед Насрудинов. — Да, никто из наших ребят не едет в город, чтобы там специально кого-то учить уму-разуму, но… так иногда получается. Все дело в менталитете. У нас же тут совсем другая этика и культура. Вот наши ребята, прожившие в ауле лет до 15-16-ти, не знающие городских правил, и не могут понять, что вокруг них творится и как себя вести, как общественным транспортом пользоваться и с городскими девушками разговаривать. Для них это шок! И от этого некоторые из них — которых на самом деле единицы — раздражаются, становятся агрессивными. Жаль, что именно по таким многие и судят обо всех горцах».
Горцы, впрочем, не так просты, как кажутся. Я делюсь этой мыслью с Абдурахманом. Абдурахман распечатывает вторую за день пачку сигарет и молча жадно затягивается.
«Вроде бы курить, как и пить, грех — разве нет?» — интересуюсь я.
«Да, — легко соглашается Абдурахман и утыкается в экран мобильного телефона. — Но пить — большой грех, а курить — грех все же поменьше».
«Чего, Абдурахман, опять сайт «Все девочки» смотришь?» - троллит его какой-то прохожий и заливисто смеется.
Здесь умеют ловко лавировать между правилами, постулатами и запретами, выторговывая себе у Аллаха хоть немного свободы.
«Тебе сказали, что здесь не слушают музыку? — спрашивает Магомед. — Я вот слушаю. И почти все дети слушают, потому что они же дети — им положено шалить. Не Крида этого, конечно, нет, но что-то на иностранном языке. И взрослые слушают, и телевизор смотрят, просто стараются это не афишировать».
Кто-то назовет это двойной моралью, однако же это хотя бы маленький, но компромисс между веком позапрошлым и нынешним. На большее тут пока не согласны...
«Почему я не уезжаю отсюда? — задумывается Абдурахман. — А зачем? Что там внизу делать? Здесь все свое: вода из родника, черника в горах, мечеть, спокойствие и горы. Так было испокон веков: мы набеги делали, на нас набеги делали, а горы нас защищали… В городе без этой защиты мне-то трудно, а ведь я много где побывал, в Кронштадте вот служил, в Сибири несколько лет провел. Молодежи же тем более сложно. Непривычные они к такому, вот и теряются, вести себя иногда начинают, ну, сам знаешь, как, пытаются сделать так, чтобы везде было, как дома...»
Когда-то давным-давно, сев на коней, сильдинцы, как и жители многих других аварских сел, спускались из своего аула в низины за добычей. В нескольких дворах Сильди по-прежнему держат лошадей. На них нельзя пахать землю и возить грузы — эти животные не предназначены для подобной работы. На них нельзя отправиться в набеги, эпоха которых давно прошла. Как и их односельчане, эти красавцы застыли во времени, не зная, как приспособить себя к условиям все ближе подступающей цивилизации…
P.S
В конце октября недалеко от Сильди должна заработать сотовая вышка. Этого события здесь очень ждут все, но особенно — молодежь, давно мечтающая об интернете. Новый век, который не остановят ни горы, ни Хабиб, стремительно ворвется в аул, сметая все на своем пути. Тишина исчезнет, а вместе с ней практически все то, что здесь есть, что собственно и составляет здешнюю жизнь. Сильдинцы не придут в город, но город явится сюда и бесцеремонно установит свои порядки. Я не знаю, готовы ли к этому сильдинцы, но, честно говоря, мне за них страшно.
39-летняя жительница Ивантеевки (Саратовская область) Ольга Журавлева, безработная мать-одиночка с двумя дочерьми, приговорена к 120 часам обязательных работ из-за помощи знакомым с уборкой пиццерии. В суде прокуроры заявили, что женщина обокрала государство на семь тысяч рублей, получая пособие по безработице. Ее осудили по части 1 статьи 159.2 УК России («Мошенничество при получении выплат»). Россиянка своей вины не признала, однако это на исход дела не повлияло. С уголовной судимостью ей будет еще сложнее ухаживать за дочерьми, одна из которых страдает эпилепсией, в обществе, которое боится всего, что связано с судами, полицией и властью. Корреспондент «Ленты.ру»Лариса Жукова отыскала Журавлеву и записала ее монолог о жизни в глубинке и о том, как ее дело стало возможным в наше время.
Злые языки
Я даже не знаю, как так получилось. Злые языки, наверное, завидуют: «Ой, она везде!» Зарабатываю калымами: кому обои поклеить, кому окна почистить, кому помыть дом к зиме — везде на все руки. Один раз себя хорошо показала — и все зовут. Конкуренции и нет особо: знают, что я хорошо делаю. Даже возили в совхоз, за семь километров, клеила учительнице обои. Бывает, просят и богатые, двухэтажные дома. Или когда уборщица в магазине заболела, зовут: Оль, вымой, помоги. Я час утратила, 300 рублей получила — неплохо.
Спасибо родителям, что приучили к труду. Когда школу закончила, матери сделали операцию, тяжелого ничего поднимать нельзя было, брат маленький, а в сарае-то надо убираться — и рогатый скот, и свиней голов десять, и куры, и гуси. В 15 лет пошла уборщицей в школу, потом в совхозную столовую. Затем калымы брала на свадьбы: торты, блинчики пекла, посуду мыла. Потом по сарафанному радио пошло. И в такси диспетчером работала, и на кирпичном заводе — везде могу.
В кафе меня недавно звали, но официанткой я не пошла — ноги болят. Посуду с 11 часов утра до полтретьего ночи мыла, 1400 рублей дали. Оттуда взяла поросятам объедки домой. Почаще бы так ходить: и денег побольше тысячи, и свиньи накормлены. У меня же два поросенка, курочки-несушки и индоутки. Часто забираю помои в пиццерии рядом со школой, где жду детей с уроков. Звонят девчата, как накопятся объедки.
На кирпичном заводе одна я женщина. Кирпичи делаешь, обжигаешь, на вагонетки выкладываешь, а на стройке — на поддоны, официальная зарплата — 7900 рублей. Можно и накалымить: за один поддон с 333 кирпичами платят 50 рублей. Десять штук положишь, три часа убьешь — 500 рублей чистыми получишь. Раньше работали девчата, но одна умерла тяжело, у другой — спина. Я сама на уколах, горсть таблеток обезболивающих — и вперед! На двух родах были кесаревы сечения, врачи повредили спину, спицу, что ли, не туда воткнули. Сказали, годика через три пройдет, но уже 11 лет спина каждый год все сильней и сильней болит. Тяжело, но куда деваться.
В конце прошлого года кончился кирпич, работы не запустили. Сидела без денег: всего один калым за месяц был, на две тысячи рублей — летом же ремонт никто не делает. За газ не смогла заплатить! Только за свет… Пошла вставать на биржу труда, а там сказали, что денег тоже нет, надо ждать. Прошел месяц, позвонили, я пришла, расписалась и встала на получение пособия по безработице: 4900 рублей — как хочешь, так и живи на них. Семь тысяч, что мне вменяют, — это не за месяц, а с февраля по 13 марта. Был бы калым зимой, сроду бы не стала на эти…
«Оля, мы знаем, что ты заработаешь!»
Мы не из самых бедных. Без завтрака дети у меня не сидят: всегда печеньки с чаем есть. Если хотят утром яичницу — жарю. У нас каждый день рацион разный: сегодня мы захотим гречку с мясом, а завтра — суп. Если в школе на обед они ели, то варить не будем, я же за обед плачу. Дома в основном только второе: голубцы, пельмени, хинкали магазинные. Поросят купили весной, будем резать зимой — хватит месяца на четыре. Мы еще умудряемся и сало закоптить, и дать чуть-чуть всем. Ну и нам тоже дают: мы — свинину, а нам — курятину.
Иногда я занимаю в магазине хлеб, сахар, печенье, чай, кофе, молоко. У нас идет потоком: взяла-отдала, взяла-отдала. Меня все там знают: если бы не знали — не дали бы. Могу взять и обувь девочкам в долг. Куртки новые — когда была возможность, накупила про запас. Иногда подруги, у кого дети старше, одежду отдают. Косметику дочки не просят: одной 11, другой 14, и в девять вечера уже ложатся спать. Страшно их отпускать на улицу. Играют с ребятишками соседскими возле двора, чуть темнеет — все, домой. Они и сами не хотят никуда, дома им хорошо: недавно собачку взяли маленькую. Чопик, кутенок, мы так его назвали, красивый такой — такса маленькая. Есть и рыбки у нас, и котик Рыжик, и еще один Рыжик, и Мурка.
У нас и компьютер был — правда, погорел. Свет перемкнул, сгорел процессор, и микроволновка, и холодильник, и колонки от компьютера, и телевизор плазменный. Хана всему. Не только у нас, у многих погорело. Обидно! Говорю: лучше бы на калымах все были, чтобы ничего включено не было. Глядишь, холодильник бы был цел. Телефоны у дочек тоже были: купила им одинаковые за пять тысяч со скидкой. Но они их уделали: экраны намочили под дождем, экраны заменить — сейчас лежат в ремонте у нас уже больше двух месяцев, запчастей на них нет.
Купаться ходим в бассейн, к сестре в баню или в больницу: воды дома нет — таскаю ведрами из колонки. На море мы ни разу не были, только по телевизору видели, дальше больниц Саратова и Самары никуда не ездили. Есть у нас богатые, которые на машине ездят, а не пешком ходят. Но есть и те, кто хуже живет.
Как-то решила обратиться за помощью в администрацию — я же официально стою на обеспечении малоимущих семей. Мне сказали: денег нет, приходите в декабре. А в декабре, когда на биржу труда встала, сказали: не положено — помогают только тем, кто официально работает. А где работать-то?! Мне сказали: «Оля, мы знаем, что ты заработаешь!»
На выборы их не ходила. За кого там голосовать? Ничего не изменится. Каждый хочет себе в карман положить. За всех я против, так и осталась со своим мнением дома. А за президента — посчитала нужным. За Путина голосовала, на свою голову: при нем хоть чуть-чуть живем, а там, если война… За все боишься.
Деваться некуда
В 2014 году у старшей дочки болезнь обнаружили. Ей было десять лет. Мы зовем: «Яна, Яна!» — а она не слышит. Уткнулась в забор и стоит. Сознание отключилось — приступ-замирание. Мы с сестрой ее повезли в больницу. Сделали МРТ головы — сказали, эпилепсия. Повезла ее в Самару, а потом в Саратов. Там три раза лежала, невролог смотрел, уколы делали.
Это очень дорого: 3500-4000 [рублей] — это только на дорогу туда, а там приходится такси брать. Таксисты лупят с нас, как с городских, да еще говорят: у вас там в деревне хорошо! И медицина не бесплатная, бесплатный только сыр в мышеловке! Я в тот раз, три года назад, заплатила 1750 рублей. Взяла кредит в Сбербанке на 15 тысяч, чтобы расплатиться да таблетки Яне купить.
С дочкой всегда рядом приходится быть, хоть я и в работе. Оставлять опасно: может попасть под машину, врезаться в стену, забор, через мост упасть. Ежедневно пьем конвулекс: 500 миллиграммов утром и вечером. В месяц уходит две упаковки за 1000 рублей. Уколы дочке делаю сама. Инвалидную группу не дают. Сказали — туда полежать, сюда полежать… Да и если ей дать группу [инвалидности], а мне — [пособие] по уходу за ребенком, я ж буду дома сидеть, не смогу детей прокормить.
Младшая с бабушкой остается, когда я со старшей езжу. Она живет за семь километров от Ивантеевки, в поселке Знаменский. У мамы сердце искусственное. Тоже на таблетках, каждый год ездит в больницу настраивать кардиостимулятор. Бьется, помогает, как может, пенсия 8 тысяч рублей: то вещи купит детям, например, лосины на зиму, то обувь, то лекарства. Пока я хожу по калымам, мама забирает старшую со школы. Сестра старшая тоже помогает — тетради по математике собрала в Самаре, на мою долю набрала.
Кредит по сей год выплачиваю: 7 тысяч висит. Под 21 процент [годовых] брала — деваться было некуда. Кредитная карточка была у меня на черный день, но просрочила выплату на неделю, и ее заморозили. Тогда как раз моего отца схоронили, помочь некому было. Болел всю зиму, температура высокая, в больницу не ложился. «Да ну, залечат таблетками», — говорил. Травы пил из монастыря какого-то, выписывали за три тысячи рублей из Подмосковья. Приехали в мае в Самару, уже поздно — метастазы пошли на печень. Думаю, [заболел] потому, что курил, выпивал — не святой же был. Бывало, выпьет — упадет и спит на холодной земле. Естественно, когда заболел, курить бросил, но уже ничего не вернешь. Наверное, чувствовал, когда умрет: уже не разговаривал, а тут вдруг сказал, чтобы я приехала с девчонками. В воскресенье мы весь день вместе провели, а в ночь на понедельник он ушел.
Нецензурные выражения
А потом и вспоминать не хочется… Я жила с мужчиной одним, белорусом. И в тот день, когда гроб для отца покупала, звонит дочь — кричит, что он с лестницы ее спустил, руку поднял. Я приехала, детей из дома вывела, а он на меня накинулся. Нож у него был. Я сознание потеряла, вся в крови была. Он мог бы и убить, но соседка спасла меня: крики услышала, полицию вызвала. Потом узнала, что он был судим.
В больнице меня зашили, но мне пришлось еще лежать с сотрясением мозга, работу потеряла — до этого работала в ветлечебнице. Он стал кругом дома с заточкой ходить, угрожать. Я вызвала полицию, они приехали, он им сказал, что это была зажигалка, и ему поверили! А потом начал ходить в больницу, пытаться примириться. Принес две тысячи рублей на лечение через медсестру. Гордость тогда пришлось спрятать: я до сотрясения работала в ветлечебнице, а из-за болезни уволилась, и помочь было некому — все наши деньги ушли на похороны. Пришлось взять, с паршивой овцы хоть шерсти клок.
Его посадили всего на девять месяцев. Тогда, когда я была потерпевшей по тому делу, у меня случился первый конфликт с полицией. Меня вызвали на допрос, и я просидела в очереди два часа. Стала нервничать, бояться за детей: что если он в это время с заточкой опять? Да и темно становилось: вдруг он меня в лесу встретит и убьет? Девочки тогда останутся одни, никто не поможет. Я спросила, когда меня примут, а дознаватель нахамила. Я не выдержала и послала ее. По-честному послала. Она меня прямо там и наказала: выписала 500 рублей штрафа. Но [написала] так, как будто я была в состоянии алкогольного опьянения. Я возмутилась, а мне говорят: мы не напишем, что ты матом тут ругалась, хотя могли бы написать «за нецензурные выражения». Полный беспредел, как хотят, так и работают… Ну, написали, я ушла. С денег, что он в больницу отнес, штраф оплатила, а лекарства в аптеке в долг взяла.
Алексей, любчик мой, меня тогда поддержал. Мы давно знакомы были. На Новый год у отца было 40 дней, мы помянули. А потом сестра позвала к себе на чай. А тут он. Заздоровались, с тех пор два года уже живем вместе. Если бы не он, не было бы ни поросят, ни зерна. Он сделал дома пристройку, цоколь залил, фундамент. Человек он надежный, из Мирного, все мы местные. К дочкам относится хорошо, и они его любят, папой зовут. Он заставляет домашнюю работу делать, объясняет все, в англо-русский словарь с интернета заходит, чтобы им помочь. Яночка недавно сказала: «Папа, видишь, как хорошо, что я уже что-то знаю — все меня в школе хвалят». Они рады-довольны.
У обеих дочерей стоит прочерк в графе «отец». Первый не знал, что я беременна. Я тогда жила с родителями, он предлагал жить с ним, но когда выпивал — спать никому не давал, и мать сказала: не нужен нам такой зять, проводила его. Второй был теплый, как телогрейка, но сам себе на уме: говоришь, а он мимо ушей пропускает, как будто он тебя вообще не слышит. Дочку он так и не видел. Убежал. Я слыхала, что другие дети у него есть. Общается ли он с ними, я не знаю, не интересовалась. Ладно, ничего страшного.
«Тебе ничего не будет, не ссы»
Пока ждала дочь со школы, сидела в пиццерии у знакомой, где забирала помои поросятам. В феврале меня попросили помочь: там линолеум — помыть пол тридцать минут, хотя есть уборщица. Я сделала, а девчата решили меня отблагодарить. Дали три тысячи рублей. Это была единственная сумма, которую они мне тогда дали. И когда пришла я на биржу, встретилась с одной женщиной, Ириной. Она любит ходить по прокуратурам. Ее тогда выгнали из аптеки за плохую уборку, а мне предложили работу. Она увидела меня, на весь зал как закричит: «Ишь ты, я видела, как ты в пиццерии работаешь!» И смотрит на меня, как кот на сметану.
3 марта приехали ко мне два полицейских. Сказали, что меня хочет видеть Сергей Забабурин, начальник отделения. Я пришла, а он говорит, что у них сроки жмут, надо сдавать в Саратов отчеты. Спросил, работала ли я в пиццерии. Я сказала, что нет, просто помогала. Он говорит: ну какая разница, напишу, что работала, тебе за это все равно ничего не будет — 500 рублей штрафа, не ссы. Я спорить побоялась: вдруг опять оштрафуют ни за что. Ушла. Потом позвонила ему, он сказал, что дело отменили. Я успокоилась. А 7 марта меня пригласила дознаватель и с порога начала мне зачитывать статью 159.2 УК России о мошенничестве. Дали бумаги подписывать, а там написано: до 13 марта я стою на бирже труда, получаю за это денежные пособия, и работаю в пиццерии, получаю за это денежные вознаграждения. 7 марта «даю» такие показания! Как Ванга!
Спрашиваю в суде: как я могла дать такие показания? Забабурин говорит: ваша честь, это опечатка. Судья ему: идите, вы свободны. Я заплакала, затрясло меня. У них опечатка, а мне всю жизнь с этим ходить.
Свидетели дали показания, что я помогала, а не работала. Начальница кафе меня даже не видела, мне работу никто не давал — ни официально, никак. Но дознаватель написала, что я продавцом работала. Я говорю [на суде]: если бы она написала, что я канкан танцевала — тоже бы поверили? Тогда напишите в обвинительном акте, что я бабушку убила! Вы все равно никого не нашли! У нас в марте жестоко убили бабушку, с ограблением. Убийца так и гуляет на свободе, детей боишься от дома отпустить. Но они в меня вцепились, я ж никто и звать меня никак. Кто беднее, того и хватают, как хочешь, так и живи.
Девочка, которая мне деньги в феврале дала, сказала: давала Оле из своих личных средств. А сторона обвинения, прокуратура, говорит: в материалах вы давали показания, что вы договаривались о сумме! Она сказала, что не договаривались, они давай ее пугать: а вы знаете, что вам сейчас штраф будет? Она испугалась, покраснела, глаза опустила, говорит: наверное, те показания правильные, а может, и нет. А после заседания меня дождалась на крыльце и сказала, что больше не пойдет в суд, что ее тут пугают. Они все боятся, что у них алиби [репутация] испортится, потому что были на суду. Я говорю: девчата, у вас-то не испортится, не вас судят! Это у меня теперь жизнь испорчена. Меня даже горшки в садик не возьмут мыть!
Порешали, что мне надо дать 120 часов [исправительных работ], больше месяца. А сейчас апелляционная жалоба поступила от прокуратуры, что мало дали, надо больше. Куда больше? Выживаем как можем.
Весной я снялась с биржи, устроилась в аптеку. За 3500 рублей в месяц мою полы и пыль вытираю к восьми утра либо к закрытию. Воскресенье — выходной, могу один день выспаться. Начальница говорит: Ольга, не переживай, все будет хорошо, люди помогут. Чем помогут? Забабурин знает, что я одна бьюсь с детьми, что девчонка с эпилепсией. На мне решили поставить крестик: им плюс, а мне минус, им насрать, что у меня будет в дальнейшем, хоть с голоду мри. Сроки у них в Саратове.
Целый месяц меня мурыжили. Болит все с этим судом. Брови только не болят. Вся на нервах. Таблетки пью сильные успокаивающие — и вообще никак не помогли, как мертвому припарка. Давление скачет 140 и выше, пью корвалол, обезболивающие, противовоспалительные, но ничего. Один раз прямо на суде спину схватило так, что я не смогла сесть. Мне иногда кажется, что я не выдержу. Мести полиции я уже не боюсь. Я справедливости хочу! Они меня достали! Пусть работают нормально. А то бабушку убили — до сих пор никого не нашли, а за меня зацепились: как же, Ольга заработает много. Боже мой, заработаю…
P.S. Прокуратура Саратовской области решила обжаловать решение суда, однако приговор еще не отменен. Героине статьи необходима юридическая поддержка. Связаться с ней можно по адресу: jlbyldfnhb123321@yandex.ru
***Обратная связь с отделом «Общество»:Если вы стали свидетелем важного события, у вас есть новость, вопросы или идея для материала, напишите на этот адрес: russia@lenta-co.ru
Фото: из канала Павла Никулина в Telegram (автор: Александр Васильев)
В середине сентября журналист и главный редактор альманаха Moloko plus Павел Никулин приехал в Нижний Новгород, где намеревался представить публике очередной номер. Презентацию в баре «Подсобка» сорвали внезапно ворвавшиеся полицейские. Изъяв 90 номеров, они задержали двух авторов и самого главреда. По словам Никулина, никто из оперативников не объяснил ему причин проверки и даже не показал документов. Не показал их и сам Никулин, после чего на него завели дело о неповиновении сотрудникам полиции (статья 19.3 КоАП) и отправили ждать суда в КПЗ. По просьбе «Ленты.ру» он детально описал свое там пребывание, личности сокамерников и полицейских. Так получился репортаж о 48 часах жизни гражданина, который ничего не нарушил, но оказался в заключении вместе с другими мирными гражданами.
Воскресенье
— Слышь, это че за херня у тебя в ушах?
Вопрос, достойный темной подворотни, прозвучал в отделении полиции слегка неуместно. Дежурный смотрел на мои уши, в которых красовались два титановых индастриала. Интерес у него был не праздный: полицейский меня обыскивал. Я уже лишился ремня, снотворных таблеток, шнурков и пакета веганского молока. Еще дежурный хотел изъять нательный крестик и удивился, что у меня его нет.
— Эту хероту можно убрать?
— Это индастриалы, — тихо ответил я.
— Эту хероту можно убрать? — повторил вопрос дежурный.
— Нет, — соврал я.
Полицейский невозмутимо смотрел на меня, ожидая, что я сниму пирсинг.
— Вы не волнуйтесь, они мне не мешают...
— Да я волнуюсь, что в тебя их воткнут твои сокамерники, — мрачно ухмыльнулся дежурный.
Почему-то он решил, что я не смогу поладить с соседями по КПЗ. Я почему-то думал иначе и отказался от одиночной камеры.
— Ну сам смотри. Там узбеки, таджики.
Я пожал плечами и вошел в камеру. В ней было три человека. За спиной захлопнулась дверь. Дежурный, звеня ключами, удалился.
— Приветики! — сказал я новым знакомым и улыбнулся.
Камера предварительного заключения — это холодный каменный мешок с плохо покрашенными стенами. Вместо окна под потолком сделана узкая щель в стене, в которую вставлено толстое стекло, сетка и полупрозрачный пластик. Тускло светит лампа, света хватает, чтобы читать. В металлической двери плохо работает замок. Небольшое окошко закопчено. Смотрят на нас, если нужно, через кормушку. На стенах — ругательства и трехбуквие АУЕ. Вдоль стен стоят какие-то деревянные предметы мебели, похожие на сделанные из подручных материалов то ли длинные скамьи, то ли ящики. Это наши столы, стулья и кровати. Постелить на них матрас сложно — треть свисает. Но, если честно, я рад, что у меня есть матрас. Меня даже особо не заботит, что из него выпадает набивка — куски какой-то ваты или поролона.
На моей скамейке сидит узбек Джамшит. Напротив сидят узбек Джамал и таджик Камол. Джамшита и Камола задержали из-за проблем с регистрацией. Завтра их ждет суд и, возможно, депортация, которую они будут ждать в какой-нибудь депортационной тюрьме. Я немного знаю про депортационные тюрьмы от своего коллеги и товарища Али Феруза, который больше полугода просидел в такой, поэтому я ничего не рассказываю своим соседям про них. Зачем расстраивать людей.
У Джамала документы в порядке. Его задержали за нахождение в нетрезвом виде на улице.
— Я работал много. Устал. С девушкой выпил, поссорился. Она ушла, а меня вырвало. Меня сразу сюда, — путано говорит Джамал.
Он лучше всех говорит по-русски, но общаться не настроен — весь день он держится за сердце и тяжело дышит. Я вспоминаю, что от сердечных приступов в отделах полиции подозрительно часто умирают люди.
— Ты в порядке? Тебя били?
— У меня инфаркт недавно был, а сейчас приступ, мне нельзя нервничать, — говорит Джамал и кутается в красную спортивную куртку.
Он вздыхает, ерзает, раскачивается, держится за сердце. Кажется, что он вот-вот умрет. Я растерянно наблюдаю за ним некоторое время. Сокамерник пыхтит и раскачивается еще несколько минут, а потом вскакивает и начинает бить руками в дверь камеры: «Начальник! Скорая надо! Плохо!»
«Начальником» и «командиром» тут называют дежурного. Он приходит к двери, звеня ключами, интересуется через окошко-кормушку, что случилось, и послушно вызывает скорую.
— Нельзя нервничать, — зло цедит узбек и держится за сердце.
Он порядком напуган. Понимаю парня. Умереть от остановки сердца в КПЗ, куда ты попал из-за того, что тебя вырвало вечером выходного дня на улице, не очень хочется. Мне тоже становится страшно. Совершенно не представляю, что делать, когда у тебя на глазах умирает человек.
То, что никто не умрет, выяснилось позже ночью, когда врачи отпустили Джамала назад в камеру с диагнозом «межреберная невралгия». Это значит, что сердце у Джамала оказалось в норме, просто защемило нерв.
Туалета в камере нет. Надо барабанить в дверь или отливать в пустую пластиковую бутылку. Бутылка меня не очень привлекает, поэтому я жду, пока меня выведут в туалет — помещение без замка с постаментом из кафеля, в который вмурован стульчак — так, что он превращается в обычную дырку в полу. Пахнет старым плацкартным сортиром. «Странное инженерное решение», — думаю я, пытаясь найти в уборной что-то похожее на мыло. Под раковиной у мусорного ведра стоят какие-то банки с ядреной хлоркой. Рядом — груды пластиковых тарелок с нетронутой перловой кашей.
«Ужин», — догадался я.
Формально в КПЗ кормят, но есть эту еду отказываются даже мигранты, которым ничего не передают. Мне же передали в КПЗ просто гору продуктов — воду, бананы, хлеб. Я делюсь едой с сокамерниками. После ужина я наконец чувствую ужасную усталость. В четверг я вылетел в Краснодар. В пятницу был там на допросе из-за нападения на меня и мою коллегу Софико Арифджанову перед презентацией Moloko plus. В субботу приехал в Ростов-на-Дону, чтобы вылететь оттуда в Москву (так я экономил на билетах). Дома я был от силы часов пять, из которых спал четыре. В воскресенье вместе с Софико и Мишей Шубиным я поехал в Нижний на презентацию третьего номера. К вечеру я так устал, что спал на ходу и спотыкался. Может быть, хорошо, что меня заперли в этом бетонном мешке?
Отбоя в КПЗ нет, свет горит всю ночь, так что спать получается, только накрыв лицо кофтой. Джамшит и Камол вырубаются сразу, а Джамал долго не может заснуть из-за боли в груди — пыхтит, стонет, ворочается.
Понедельник
Утро в КПЗ ничем не отличается от любого другого времени суток. В щель у потолка нельзя понять, светит ли солнце. Часов у задержанных нет. То, что наступило утро, ясно лишь потому, что у нас отобрал матрасы новый дежурный. Теперь за нас отвечает улыбчивый подтянутый мент с высоким голосом. У него слегка виноватое выражение лица и располагающая улыбка.
— Выходи, — командует он мне.
— В суд? — обрадовался я.
Чем быстрее суд — тем быстрее решение. Либо свобода, либо ИВС. Конечно, ареста мне не хотелось, но хотелось какой-то определенности.
— На досмотр, — скомандовал дежурный.
На руках у него белые перчатки. Он хлопает меня по карманам карго-штанов, проверяет капюшон худи.
— Сережки снимаются? — спрашивает он, показывая на индастриалы.
— Нет, — снова вру я.
— Значит так, — обращается мент к нам, — сидите тихо, сделаю вам чай скоро. Кому надо звонить — можете быстро позвонить. Покурить пущу, когда начальства не будет.
Мне звонить некому, мой телефон разряжен. Пока сокамерники охотно пользуются его добротой и по очереди звонят кому-то, я делаю зарядку в камере.
Время от времени новый «командир» устраивает нам прогулки по коридору от входа в отделение с камерами до окна. В окно виден деревянный дом с установленной на нем спутниковой тарелкой. От таких прогулок Джамалу становится легче. Боль начинается у него от духоты. Из-за этого нас переводят в соседнюю камеру, где в одиночестве сидит веселый 40-летний наркоман Макс. Камера проветривается. Это плюс, потому что есть чем дышать. Это минус, потому что ночью мы начнем мерзнуть.
Иногда полицейские во время моих коротких прогулок от окна до камеры спрашивают меня, почему я не показал их коллегам паспорт. Я объясняю им, что я не обязан. Я смотрю им в глаза и наизусть произношу куски закона о полиции.
— Че ты *********** [выпендривался]? Показал бы паспорт! Или тебе платят за отсидку?
— Вы понимаете, у полицейских есть право проверить мой паспорт, если они подозревают, что я совершаю преступление, если я в розыске или если был повод к возбуждению в отношении меня административного дела.
— Так был же повод? — настаивает кто-то из ментов.
— Какой?
— Ты паспорт не показал.
— Это не может быть основанием, это нелогично... Понимаете? У меня нельзя проверить паспорт за то, что я отказался показать паспорт, — зачем-то спорил я.
— Ты самый умный, что ли?
— Да, — вздохнул я. — И, к сожалению, не умею этого скрывать.
После таких разговоров мне становится стыдно. Я мог бы допустить маленькую несправедливость. Она бы ничего не поменяла в мире, зато я был бы на свободе. Мне не пришлось бы сидеть в вонючей камере, унижаться перед ментами. Мои друзья бы не нервничали и не носились бы в мыле по городу, собирая передачки. Я мог бы забыть о гордости, не лезть на рожон, быть смиренным и кротким. Ничего страшного бы не произошло, если бы я дал проверить паспорт.
Или нет?
Макс говорит, что стащил в магазине несколько пачек растворимого кофе. Если стоимость украденного не превышает одну тысячу рублей, вору не грозит уголовная ответственность. Максимум, что могут назначить человеку, совершившему мелкое хищение, это 15 суток ареста, обязательные работы или штраф. Таких, как Макс, я называю «шоплифтерами», а полицейские — «мелкими хищниками».
Соседняя камера чуть просторнее первой и чем-то похожа на плацкартный вагон поезда. Макс сидит на скамейке и рассуждает о том, что было бы с ним, если бы его судили за все кражи сразу. «Там восемь эпизодов, — говорит он. — Турма! Турма!» Лучше уж, говорит он, восемь раз отсидеть по 15 суток.
Я считаю. Выходит 120 дней. Макс мрачнеет. Тогда, рассуждает он, лучше 120 дней отсидеть в СИЗО или колонии.
— Почему?
— Там жизнь! Там тусовка! Наркотики, музыка, порнуха! — провозглашает Макс и чеканит по слогам: — Дви-же-ни-е.
Макс сидел несколько раз. За наркотики и еще за какие-то дела, о которых не распространяется. Его тюремные рассказы отдают одновременно страхом и ностальгией. Будто бы он и хочет, и не хочет снова оказаться в колонии. Так же он говорит о героине: он вроде бы рад, что попал в КПЗ, — в КПЗ нет героина, но в то же время каждый раз, когда он говорит слова «героин» или «ханка», его глаза мечтательно закатываются.
Следующий наш сосед — беззубый мужичок откуда-то из деревни. В город он приехал за мобильником. Специально выбрал конкретный магазин, сел у вокзала на автобус... Что там с ним дальше произошло — я не понял, как не понял, купил ли он в итоге мобильный, но вышло так, что сокамерник напился и упал прямо под ноги патрулю.
Теперь он сидит с нами в камере и пьет чай, заваренный дежурным в пластиковой бутылке. От кипятка бутылка вздувается и растягивается, теряет устойчивость.
— Вот, глянь! — беззубый показывает билет на автобус. — Три первых цифры и три последних сложи! Что выходит?
— Девять и девять... — протянул я, догадываясь, что он показывает счастливый билетик.
— Счастливый билет? — спросил он.
— Ну да...
— Вот на этом билете я сюда и приехал! — торжествующе заявил беззубый.
Мы смеемся. Он тоже хохочет и временами материт кондукторшу, которая продала ему билет: «Вот сука гребаная!»
Происходящее в КПЗ все больше и больше напоминает обстановку в плацкартном вагоне поезда дальнего следования — запах носков и потных немытых тел, стол с едой, вечно жующие соседи. Кто-то болтает, кто-то спит. Кого-то закрывают с нами, кого-то отправляют на свободу или в суд. Временами дежурный, откликаясь на крик «Начальник! Сообрази чаю!», позвякивая ключами, приносит пластиковую бутылку, полную чая. Ее уже невозможно ставить из-за надутого дна. Пластик обжигает руки, а сахар болтается где-то на дне.
Новый попутчик — то есть сокамерник — Серега входит в камеру как домой. Он тоже «мелкий хищник» — попался на краже бритвенных станков. Серега походит на кабанчика, который подскакивает в центр и обкашливает вопросики. Он резкий и грубый, но совсем не злой. За несколько часов совместного заключения он успевает угостить нас какой-то своей едой, поесть слегка скисшей шаурмы узбеков, надоумить беззубого селянина за деньги прописывать у себя трудовых мигрантов и развести дежурного на перекур.
Я не курю, но иду вместе со всеми в туалет. Когда от воли другого человека зависит даже то, когда ты можешь отлить, такие минуты мнимой свободы особенно ценны.
Мы забиваемся в тесное помещение толпой и одновременно закуриваем. Уборную затягивает синим дымом, пахнет даже в коридоре, дежурный нервничает, а я курю, воображая, что, стоя в вонючем сортире для узников КПЗ, вдыхаю не запах сигаретного дыма, смешанного с запахом мочи, дерьма и сгнившей еды, а аромат свободы.
— В Армавир как-то «заехал» перед Олимпиадой. По 228-й. Там жара была, мы из барака кровати повыдергивали на улицу, мангалы намутили, прямо в колонии все развлечения были, — рассказывает Макс, поедая прямо из банки мою арахисовую пасту. — Мы там наводили движения — героин, трава, порнуха!
Он улыбается. Трудно понять, что приносит ему удовольствие — воспоминания об Армавире или вкус арахисовой пасты.
— Слушай, охренительная вещь, надо себе такую взять попробовать.
Я, кажется, понимаю, что значит «взять попробовать» на языке Макса. Это значит, что если он неудачно «возьмет попробовать», то снова окажется в КПЗ. Если он «возьмет попробовать» слишком много, то в СИЗО, а потом, может, и в колонии.
Может быть, он просто хочет назад в Армавир?
— Ты не смотри, я торчал недавно, отъедаюсь, — говорит Макс. — Хорошо, что меня закрыли, я дома уже всех затрахал своими движениями.
Я все пытаюсь понять, что же означает это слово «движения». А Макс внезапно грустнеет и добавляет: «Даже себя затрахал».
Джамала и беззубого парня уводят. Еще одного узбека отпустили утром. Нас остается в камере четверо. Позднее к судье отправляется Макс. Суд, как объясняет дежурный, находится в соседнем здании. Вроде бы можно даже попасть в него прямо из ОВД.
«Интересно, слышали ли тут про принцип разделения властей?» — думаю я, глядя, как счастливый Макс спешит из камеры.
«Судья добрая, всем штрафы дает», — обнадеживает его дежурный.
Судья действительно оказалась доброй и назначила Максу штраф, он вернулся в отдел полиции за шнурками, а когда вышел, его на пороге ждал участковый.
— Он сказал, что у него есть записи с камер, где я тоже ворую...
— ***** [насиловать] эти камеры! — возмутился Серега.
— В тайгу надо на хрен сваливать, там камер нету, — согласился Макс.
Он знает, о чем говорит. Одна из его колоний располагалась в тайге. Оттуда никогда и никто не убегал. Бежать было некуда.
— Макс, — окликают соседа.
— Чего?
— В тайге и супермаркетов нет.
Макс падает на скамейку и хохочет.
Я думаю, что ему пошло бы жить в тайге. Он же все-таки хищник, хоть и мелкий.
АУЕ, «Жизнь ворам», «Мусара пидарасы», «Узбекистан» — я читаю надписи на стенах камеры.
Я хожу по ней вместе с нервным Серегой. Проходы между лавок тесные, так что мы как бы постоянно ходим навстречу друг другу.
Я думаю о пропущенных парах по терминологии публицистики, анализе текста и о том, что я уже несколько дней не занимался магистерской диссертацией. Я закончил читать томик Лимонова «Контрольный выстрел» — его записки, которые он делал, когда сидел в СИЗО «Лефортово», затем я дважды прочел предвыборную газету «Справедливой России». Теперь читать мне больше нечего, и я перечитываю настенные росписи: «Узбекистан», «Мусара пидарасы», A.C.A.B. Я думаю о тех, кто мог их написать. Тоже ведь своего рода анализ текста.
Пока я хожу по камере, Макс рассказывает, как в этой же камере какое-то время назад сокамерник угостил его АПВП — альфа-пирролидинопентиофеноном — или, как говорят проще, «солью» — стимулятором центральной нервной системы.
— Мы тусовались всю ночь! Всю ночь тусили! Глаз не сомкнули! — говорит он со смесью восторга и отвращения. — У нас были дви-же-ни-я! Дви-же-ни-я.
Мы или едим, или спим. Бутылка с чаем, которую приносит дежурный, совсем сплавилась. Чтобы не сойти с ума от скуки, я слушаю, как Макс «наводил движения» в 90-х — воровал мак и коноплю из частных хозяйств Нижегородской области. У него синдром попутчика — так бывает, например, когда в поезде рассказываешь первому встречному всю свою жизнь.
Серегу осудили, скоро его отправят в изолятор на Памирской улице — сидеть сколько-то там суток. Камол все время молчит: либо спит, либо тянется, либо закидывает за губу насвай — вид некурительного табачного изделия, популярного в Центральной Азии. Насвай представляет собой смесь табака и гашеной извести.
Макс хочет попробовать насвай и закидывает себе за губу тоже.
— Это же табак? — допытывает Серега Камола.
— Табак-табак.
— А что еще добавляете?
— Что?
— Дерьмо добавляете?
— Табак... — кажется, Камол не очень хорошо говорит по-русски.
— Куриное дерьмо добавляете в насвай?
— Табак-табак...
Макса в это время скручивает от спазма. Изо рта тонкой медленной струйкой тянется зеленая слюна.
— Куриное говно! — торжествует Серега.
Макс сдерживается, чтобы не наблевать в камере.
Камол улыбается.
В понедельник судить меня так и не повезли. Оказалось, что менты что-то напутали в протоколе, теперь его надо исправлять. Серега подслушал, что смена, которая оформляла на меня документы, получила взыскания. Я очень интересую Серегу. Он не понимает, зачем я ночую в вонючей КПЗ.
— Дело в том, что я умный и не умею этого скрывать, — тихо говорю я и виновато улыбаюсь.
— Действительно, — соглашается Серега.
Перед сном меня навещает адвокат. Затем приходят менты что-то исправлять в протоколе. Я смотрю на полицейского, который меня задержал, и понимаю, что в штатском он выглядит как обыкновенный неонацист: бритая башка, худи с ультраправым лозунгом, камуфляжные штаны.
— Я знал, что мы не подружимся, — говорю я, читая изменения в протоколе.
Теперь его поправили так, что можно будет меня судить.
Серегу увозят в изолятор — на ночь нас остается трое. Я сплю при включенном свете, из-за которого постоянно просыпаюсь.
Вторник
— Я бы все-таки снял эту херню...
— Они не снимаются, — привычно вру я.
Новый день в КПЗ и новый дежурный. На этот раз — злой, здоровый, как боров, и очень разговорчивый. С таким сразу понятно, что никакого чая не будет.
— Бухал? — спрашивает он меня строго, ощупывая карманы и швы на одежде. Стандартная процедура.
— Нет.
— А хер ли ты тут делаешь?
— Дело в том, что я умный и не умею этого скрывать, — виновато улыбнулся я.
Боров вопросительно на меня посмотрел.
— Я не показал полицейскому паспорт...
— А, так это ты революционер!
Подобное обращение мне не понравилось по двум причинам. Первое — так называли героя фильма «Беспредел», которого по сюжету изнасиловал заключенный. Второе — мне не очень хотелось получить какой-то ярлык, из-за которого я буду отличаться от сокамерников. Да, мне осталось сидеть в КПЗ меньше суток, и всем, наверное, было глубоко наплевать, но что-то во мне протестовало.
— Когда меня судить будут? — спросил я.
Боров ничего не ответил и запер камеру.
На вторые сутки я осознал, почему лишение свободы является наказанием. Я окончательно перестал понимать, как следить за временем. Вроде бы я проснулся, отжался, сделал берпи и покачал пресс, а время как будто перестало течь. Я был уверен, что на дворе около 17:00, а оказалось — только полдень. Мне передали новую книгу — «Петербург» Белого. Я прочитывал главу, подходил к стене и пытался попасть ногой по надписи «Мусара пидарасы», находившейся на уровне моей шеи. Мне казалось, что это занимало целую вечность, а на деле — пару десятков минут.
Я пытался заснуть, я пытался разговорить Камола (Макс с самого утра валялся и стонал), но время будто затормозилось. Во время очередного похода в туалет — Боров строго предупредил, что будет пускать нас в уборную только раз в три часа — я даже разговорился с ним. Это было ошибкой.
Дежурный расспрашивал меня про мои татуировки. Я отвечал что-то невпопад и даже не заметил, как мы начали спорить о православии, Древней Руси и Петре Великом.
— Зачем Петр берестяные грамоты велел сжечь? — кричал Боров.
— Ученые! Да что твои ученые знают? Они знают, что в Сибири раскопки были?
— Ну...
— Славяне везде жили раньше, за Уралом жили славяне!
— Я не уверен в...
— Да опять ты про ученых! Они могут доказать существование Бога?
— Видите ли...
— А не просто ведь так про язычество замалчивают!
Боров нависал надо мной, а я не понимал, о чем мы говорим. Было предельно странно. Такие чувства возникают, когда случайно разговоришься в поезде с человеком, который всю дорогу будет рассказывать о двойниках Сталина, кыштымском карлике Алешеньке и о том, что чернобыльскую аварию спровоцировали масоны.
— Я тебе так скажу, Паша... Считай меня националистом, но это все они. Давят славян они. И всегда они были.
— Да кто они-то?! — сорвался я на крик.
— Англосаксы! — отрезал дежурный и захлопнул дверь камеры.
Я не знаю, какой сейчас час. Я не знаю, истекли ли 48 часов моего задержания. Я не знаю, собираются ли на меня возбуждать уголовное дело. Я знаю только то, что меня зовут Паша Никулин, я нахожусь в камере предварительного заключения отдела полиции в Нижнем Новгороде. Я знаю, что со мной сидит таджик Камол. Я знаю, что Камол уважает Эмомали Рахмона и не любит его семью, еще я знаю, что Камола ждет какая-то хирургическая операция дома. Мой сокамерник говорит по-русски плохо, а я не настаиваю.
Я знаю, что другой мой сокамерник Макс получил очередной штраф за мелкое хищение, вернулся за шнурками и пулей вылетел из отделения — чтобы не попасться участковому.
Я хожу по камере и восстанавливаю события вечера воскресенья: в бар пришли следственная группа, опера центра по противодействию экстремизму, уголовный розыск и обычные полицейские. Я дошел до окна.
Пришли, потому что кто-то сообщил им, что в очередном номере Moloko plus есть запрещенное интервью с джихадистом из Калуги, которое я публиковал вообще в другом журнале. Из-за этого интервью у меня был обыск более полугода назад. Я дошел до двери.
Этого интервью в альманахе не было, но его все равно изъяли, все 90 экземпляров, да еще и задержали часть редакции. Я дошел до окна. Остановился. Прицелился ногой и ударил в надпись «Мусара пидарасы», представляя на ее месте лица двух редакторов из модного журнала, которые слили меня ФСБ.
Я стою у окна, я понимаю, что занимаюсь самым бессмысленным делом — ищу логику в действиях правоохранительных органов. Когда я понимаю, что надо просто отпустить ситуацию, меня вызывают на суд. Я слышу звон ключей, лязг замка на двери камеры.
Через несколько часов, уже свободным человеком, я вернусь в отделение полиции для того, чтобы забрать свои шнурки.
***Обратная связь с отделом «Общество»:Если вы стали свидетелем важного события, у вас есть новость, вопросы или идея для материала, напишите на этот адрес: russia@lenta-co.ru
«У них у всех на заставках мобильных "Родина слышит"»
Вася Ложкин «Родина слышит»
На сегодняшний день федеральный список экстремистских материалов Минюста включает 4503 единицы: книги, тексты песен, видеозаписи и изображения. Среди них — ставшая мемом картина художника Васи Ложкина (Алексея Куделина) «Шестая часть суши», более известная как «Великая прекрасная Россия». Несмотря на очевидный ироничный посыл, за размещение мема людей вызывают на допросы и даже судят по 282-й статье. В августе Новосибирский областной суд отменил решение районного суда о признании картины экстремистской, но она все еще есть в списке Минюста, а значит, за ее публикацию вполне можно угодить в тюрьму. «Лента.ру» поговорила с Васей Ложкиным об экстремизме, ксенофобии, самоцензуре и о тех, кто одновременно любит и запрещает его творчество.
«Лента.ру»: Считаете ли вы сами картину «Одна шестая часть суши» экстремистской?
Вася Ложкин: Конечно, нет. Она скорее юмористическая, рассказывающая о некой ксенофобии, порицающая ксенофобию. Здесь важен контекст, в который она помещена. Но, на мой взгляд, это не самая удачная картинка.
Однако это довольно ироничная работа. Как вы думаете, почему правоохранители и суды не понимают этой иронии? Это глупость, или есть какая-то другая причина?
Нет, дело именно в том, что важен контекст — под каким соусом ее подать. Понимаете, если я наряжусь в эсэсовскую форму и буду с этой картинкой в руках маршировать — это будет одно. В других ситуациях будет другое. Важен субъективный взгляд, и, видимо, эксперт, который рассматривал ее, находился под воздействием каких-то определенных факторов. И он принял решение, что она экстремистская.
Так ведь, наверное, многие произведения можно вырвать из контекста и запретить?
В общем, да. Все возможно. Это зависит от политической ситуации или чего-то другого.
А в каком изначальном контексте вы представляли эту картину?
В изначальном виде это было высмеивание ксенофобских настроений. Это была пародия на другие карты.
В течение столетий рисовались карты, в которых страны изображались в виде каких-то животных, каких-то надписей. Это был юмор и, на мой взгляд, не очень удачный.
Поэтому вы удалили картину со своих страниц и дистанцировались от нее. В других интервью вы говорили, что она вам разонравилась. Разонравилась в том числе и потому, что вы поняли, что от нее могут быть неприятности?
И да, и нет. Мне она показалась такой грубоватой, топорной. И я понял, что ее могут истолковать не так, как надо. Поэтому я решил, что не стоит ее светить.
Ситуация с запретом картины привела к появлению или усилению самоцензуры?
Нет, потому что ее запретили сравнительно недавно, и еще до этого я пришел к выводу, что вообще не стоит рисовать то, что происходит сейчас, что-то сиюминутное, актуальное. Я в основном сконцентрирован на вечных ценностях: измены, страхи, радости — то есть такие вещи, которые со всеми людьми происходят, происходили всегда и будут происходить всегда. Это скорее ковыряние во внутреннем мире, а не сатира на то, что сейчас в тренде.
Как думаете, к другим вашим картинам не могут возникнуть претензии у правоохранителей?
Ну, это надо у правоохранителей спросить. Но надо быть совсем в плохом настроении, чтобы смотреть на мои картины и видеть там… Хотя люди разные, и на все картины реакция разная. Человек видит, как правило, не то, что нарисовано, а то, что он хочет увидеть. Это нормально. Человек же не воспринимает информацию буквально. Он воспринимает 25 процентов от нее, а остальное сам додумывает. В частности, если человек озабочен чем-то политическим — что сейчас очень модно, все такие эксперты, и у всех радикально отличаются взгляды, — они видят в картинах аллегории. Помню, сто лет назад кто-то, увидев оранжевого кота (оранжевые коты — постоянные персонажи картин Ложкина — прим. «Ленты.ру»), увидел в этом «Оранжевую революцию» на Украине. Или, например, у меня часто присутствует старушка с топором, и люди начинают говорить, что это Россия. Но на самом деле это не так. Старушка с топором — это старушка с топором. Люди думают, что постигли тайный смысл, и проецируют это на увиденное.
Так что если раньше я пытался максимально сузить пространство для интерпретации, то потом понял, что это просто бесполезно. Интерпретировать можно что угодно — в зависимости от ситуации, настроения и так далее. Что ж поделать...
Например, можно взять вашу популярную картинку «Родина слышит» про двух сотрудников на прослушке, сопроводить ее какой-то надписью, и точно так же картинка отправится в список экстремистских материалов.
Не факт. Что касается этой конкретной картинки, вряд ли с ней такое произойдет. Потому что эта картинка уж очень нравится тем людям, которые на ней изображены.
Об этом они сами вам говорили?
Конечно! У них у всех она на заставках мобильных телефонов и на рабочих столах компьютеров. Юмор-то люди понимают. Там не дураки работают.
Что вы вообще думаете о применении статьи 282? У вас сложилось какое-то мнение?
Я думаю, что это очень противоречивая статья. Я не очень хорошо разбираюсь в политике и мало ею интересуюсь, но, насколько я помню, за нее топили люди ультралиберальных взглядов, а потом все это обернулось против них. Я думаю, эта статья не очень продуманная, ее можно так вертеть, можно сяк. Она недоделанная.
А как в таких условиях художнику и высказаться понятно, и в то же время уберечься самому и уберечь зрителей, которые могут что-то перепостить и сесть? Реально ли соблюсти баланс?
Конечно, реально. Большинство людей обладают здравым смыслом. Не надо ориентироваться на сумасшедших. Я в этом смысле фаталист. Можно пойти по улице — и на голову упадет кирпич. От сумы и от тюрьмы, как говорится... Поэтому чего об этом думать?
Если, раз уж на то пошло, философски на это посмотреть, то была такая знаменитая фраза: «Художник, помни, что после смерти ты попадаешь в мир своих картин». Ты примеряешь на себя оболочку творца, создавая нечто, чего до тебя еще не было, поэтому надо обладать внутренним чутьем.
***Обратная связь с отделом «Общество»:Если вы стали свидетелем важного события, у вас есть новость, вопросы или идея для материала, напишите на этот адрес: russia@lenta-co.ru